— Хуже, — ответил он улыбкой на улыбку. — Там в большей мере все зависит от тебя...
Он не сразу откликается на мой рассказ о молодом журнале. Да, он дал согласие написать открытое письмо, но должен еще подумать над его содержанием. Очевидно, письмо следует адресовать писателям, живущим в разных странах земного шара. Возможно, письмо должно утвердить идею «круглого стола», за которым займут свое место писатели. Ну, разумеется, речь идет о символическом «круглом столе». Кстати, им может стать и новый журнал. Даже хорошо, если публикация письма совпадет с выходом в свет журнала. В самом деле, журнал будет иметь возможность подхватить главную идею открытого письма, не дать этой идее растечься. Очевидно, письмо примет свои истинные очертания позже — надо подумать.
Я слушаю Шолохова, изредка поглядывая на него. Видно, прошлое лето он часто бывал в степи, за зиму загар не успел размыться. Да и в висках распознается белесинка, солнце прихватило и их. Веселая искра жива в глазах. Кажется, вот-вот накалятся она и вспыхнет вместе с доброй шолоховской шуткой — у него потребность в смехе, это его стихия. Когда в разговоре он чуть-чуть отводит голову, видны очертания лба — в линии лба есть благородная могучесть, как и то всевластное спокойствие, которое сродни силе.
Мы уславливаемся встретиться вновь через неделю.
Уже прощаясь, я вспоминаю начало нашего разговора, — а не хотел бы Шолохов увидеть нечто такое, что он назвал молодыми страстями Кубани? Однако как об этом сказать, чтобы не навести Михаила Александровича на ложный след? Скажешь не так — и, чего доброго, подумает, что я вознамерился привести на Староконюшенный кабардинца или ахалтекинца, когда намерение много скромнее: показать охотничье ружье, сработанное знаменитым кубанским умельцем. Да, я вдруг вспомнил, что в одной московской семье хранится ружье, созданное кубанским мастером. Уже взяв на себя входную дверь, я вдруг решаюсь сказать о своей затее Михаилу Александровичу.
— Когда это вас осеняло? — спрашивает он, заметно оживившись. — Знаменитого кубанского мастера? Как его фамилия?
Я произношу фамилию моего земляка.
— По-моему, я слыхал эту фамилию!.. Однако как вы это припомнили?.. Жду вас... Нет, зачем нам откладывать на неделю? Приходите в следующий понедельник!
Тремя днями позже редакция посылает Михаилу Александровичу папку с материалами, в которых нашла отражение идея Женевы, как ее восприняли писатели. А еще через три дня собираюсь к Шолохову и я, прихватив, разумеется, ружье знаменитого мастера. Оно тем более интересно, что действительно сработано руками прославленного умельца оружейника, вернее, одной рукой... Красный комдив, коммунист с февраля семнадцатого, он был поистине знатным человеком в нашем городе — его ружья были у многих кубанских охотников и ценились едва ли не выше, чем знаменитые «зауэры». Паралич лишил мастера руки, и много лет он почти не работал. Ружье, которое я взял с собой, направляясь к Шолохову, было сработано одной рукой. В ряду ружей, созданных мастером, это было последним и, пожалуй, лучшим, воплотив многие из тех идей известного оружейника, которые тот вынашивал многие годы, — уменьшенное едва ли не в два раза, оно сохранило силу боя, свойственную ружьям обычного размера.
И вот новая встреча в Староконюшенном. Нет-нет, а Шолохов взглянет на ружье, что лежит на подоконнике, одарив его улыбкой, откровенно восхищенной, а то подойдет и возьмет в руки, любуясь красновато-коричневой окраской ложа, вороненым, в тонкой резьбе металлом затвора и стволов. «Это так красиво, что может и не стрелять», — будто говорит Михаил Александрович. В самом деле, ружье так красиво и, пожалуй, необычно, что завораживает и своим видом.
— Значит, мастер делал ружье одной рукой? — вдруг спрашивает Шолохов. — Вы сказали — в эвакуационной дали, в Шадринске? — Он затихает — слишком много сказали ему эти слова. — Осенью сорок второго? Когда шла битва за Сталинград?.. За Сталинград, а следовательно, за Дон?.. — Он подходит к окну и вновь бережно принимает ружье на ладони, еще ближе поднося его к свету, пристально рассматривая. — Художник, художник, — говорит он, заметно волнуясь, рисунок, который он рассмотрел, видно, увлек его. — Значит, старый комбатант удалился в шадринскую даль, чтобы сотворить такое?.. А знаете, в этом, пожалуй, больше человеколюбия, чем воинственности, не так ли? — неожиданно произносит он и затихает над машинописным текстом, который должен передать мне.
Он склонился над статьей, а я пытаюсь представить себе: какой он, пишущий Шолохов? Наверно, у него есть навыки и в скорописи, но этот навык сейчас не улавливается: пишет он медленно, подолгу задумываясь, даже как-то меняясь в лице. Взглянешь на него, и кажется, что бумага вызывает у него реакцию, похожую на смятение. Вот диво: написал «Тихий Дон» и так и не смирил в себе этого чувства. В тексте, который перед ним, правит он не много, тщательно вписывая слова, — почерк рационален, перо не отрывается от бумаги, пока слово не дописано, зримая нить связывает буквы. Эта рациональность и в склонности к сокращениям, они чаще общепринятых и создают впечатление остродефицитности шолоховского времени. Работая, он ручку держит почти вертикально к бумаге, странно, что это не мешает ему писать, приучил себя. Иногда он подносит свободную руку ко лбу и как бы отводит волосы, и я еще раз говорю себе, как хороша у него линия лба. Если в его корнях, неблизких, есть нечто мелеховское, то оно в цвете глаз и, пожалуй, форме носа, особенно когда смотришь на Шолохова в профиль, — впрочем, в облике казака, при этом и донского, как его сформировало время, сказывается близость Востока, по крайней мере так это видится мне.
Шолохов так и сказал: больше человеколюбия, чем воинственности. И все, что говорил он в тот день, было исполнено этой мысли: человеколюбия. И три странички машинописного текста, которые я унес в этот день из шолоховского дома на Староконюшенном и вот уже двадцать лет храню у себя как драгоценную реликвию, были исполнены этой же мысли. Кстати, там есть строки, обращенные к писателям и с легкой руки Михаила Александровича облетевшие земной шар:
«У нас могут быть разные взгляды, но нас объединяет одно: быть полезным человеку...»
Наверно, тут самое время сказать, что письмо Шолохова вызвало отклики повсюду в мире, что на него отозвались Кальвино и Хикмет, Фолкнер, Ийеш и Неруда, что оно сослужило добрую службу журналу «Иностранная литература», во многом способствуя тому, чтобы этот журнал действительно стал в своем роде «круглым столом» писателя, что по почину советского журнала подобные издания стали выходить в Будапеште и Праге, Бухаресте и Варшаве, что в обиход нашего читателя вошло много талантливых имен, представляющих литературы, доселе нам не известные. Наверно, самое время сказать обо всем этом, но хочется подчеркнуть иное: в высшей степени поучительна философия явления, вызванного шолоховским призывом. В нем, в этом явлении, был заряд добра, а следовательно, способность будить энергию созидания. Было в этом явлении и нечто такое, что как бы вновь показало нам «Тихий Дон» в его неубывающей мощи. Знаменательно, что шолоховское творение пришло нам на помощь, когда возникла необходимость обрести взаимопонимание в самой насущной из проблем — проблеме мира. Конечно, могут быть и иные свидетельства того, что работа писателя живет и деятельно помогает человеку, но, согласитесь, трудно найти свидетельство более разительное и весомое, чем это...
Помните, у Толстого:
«...Это только так кажется поверхностному наблюдателю: цемент. Который связывает всякое художественное произведение в одно целое и оттого производит иллюзию отражения жизни, есть не единство лиц и положений, а единство самобытного, нравственного отношения автора к предмету. В сущности, когда мы читаем или созерцаем художественное произведение нового автора, основной вопрос, возникающий в нашей душе, всегда такой: «Ну-ка, что ты за человек?»
Необыкновенно благодарно увидеть все грани личности Шолохова, писательской и человеческой, имея в виду его большое создание...
Завершив работу над текстом очерка, я, воспользовавшись любезностью Марии Михайловны Шолоховой, дочери Михаила Александровича, послал свой опус в Вёшенскую.
Ответ пришел тут же — он был мне приятен, но не только тем добрым, что Шолохов счет возможным адресовать моему скромному сочинению, но самой интонацией, хочу думать — очень шолоховской, — в своем письме Михаил Александрович обыграл и жанровые особенности очерка — «Черты к портрету», и кубанское первородство автора.
Письмо невелико, по ведь это шолоховское письмо: «Уважаемый Савва Артемьевич, у художника, рисующего портрет, взгляд весьма доброжелательный, да иначе и не может быть, потому что сам он из соседнего «войска»...
С приветом М. Шолохов
1.2.79».