Это было в тот первый год работы «Иностранной литературы», когда она помещалась в периферийном флигельке на улице Воровского, 52. С момента последней встречи с поэтом прошло почти десять лет — срок немалый. В сознании жил прежний Аргези, каким сберегла его память по встречам в Бухаресте. Не скажу, чтобы поэт в свои шестьдесят с лишним был щеголем, но он сберег пристрастие к красивой одежде. Помню, что на нем был серый, не столько тонкой, сколько грубоватой шерсти костюм, нарочито грубоватой, сорочка с мягким воротником, повязанная бантом, берет, на французский манер забранный набок. Но вот новая встреча, — наверно, разница в десять лет не столь велика, но она более чем велика, когда простирается от шестидесяти семи до семидесяти семи. Если говорить об одежде, прежние пристрастия, казалось бы, сохранились. И серый костюм, и сорочка с мягким воротником, и берет остались, как прежде, но в руках теперь была палка, на которую Аргези с заметным усилием опирался при ходьбе. Правда, войдя в редакцию, он не без удовольствия бросил ее в сторону, дав понять: готов обойтись и без нее, — но, уходя из редакции, внимательно осмотрелся по сторонам, разыскивая свою палку, ему ее недоставало.
И все-таки, увидев Аргези, я не мог не отметить для себя: у него было не просто хорошее настроение, он весь светился. Потребовалось не много времени, чтобы установить причину этого. Он приехал в Москву по более чем знаменательному поводу: Советское правительство возвращало правительству Румыния все находящиеся у нас ценности этой страны, в том числе достояние церкви, полотна выдающихся мастеров Григореску и Лукиана, изделия из драгоценных металлов, включая знаменитый клад «Наседку с золотыми цыплятами». Более чем сорок лет наша страна хранила эти сокровища, хотя, как можно было догадаться, стране, перенесшей в эти годы две невиданно опустошительные войны, сберечь все это было непросто. Наверно, свой смысл имело и то, что румынские ценности возвращались в руки Аргези. Прибыв в Москву, поэт пошел в Кремль, чтобы взглянуть своими глазами на то, что предстояло ему принять и возвратить на родину. Думаю, что его желание разыскать давнего приятеля, с которым его некогда свела судьба в советском посольстве в Бухаресте, психологически можно было объяснить и этим его состоянием. (Справедливости ради надо сказать, что я был не единственным, кого Аргези отыскал в эти дни из своих прежних советских друзей.) Со временем он скажет об этих первых днях своего пребывания у нас: «До моего приезда в Москву я знал русских по моим женевским впечатлениям, по литературе. Побывав в Москве, я понял, что русские коммунисты унаследовали от русской души все».
— Нашему народу это объяснит многое... — сказал мне тот раз Аргези.
Непросто было перейти от этой темы к иным, какие обычно составляли содержание наших бесед с поэтом. Помнится, Аргези очень интересно говорил о прозе, написанной поэтами, многократ возвращаясь к роману, который написал сам, — по-моему, это была «Лина». Его мысль развивалась так: поэт во власти настроения, прозаик — сюжета и образа. Но одного и другого роднит мысль. Проза поэта эмоциональна и философична, но характеры в ней иногда контурны, а сюжет лишь намечен. Конечно, есть исключения, но только тогда, когда поэт смотрит на свою прозу открытыми глазами, видя достоинства и, пожалуй, недостатки.
— Размер и рифма делают даже обыденную мысль эффектной — мысль одета в такое платье, которым прозаик может и не располагать, — говорил Аргези. — Поэтому у прозаика вся надежда на достоинство самой мысли. Для поэта писать прозу — значит обнаружить главное — способность нести мысль...
Конечно, слова эти были в чем-то к поэтам критичны, а если учесть, что их произносит поэт, то самокритичны, но они трижды были характерны для Аргези — он ведь и прежде был в своих суждениях прям.
Возвратившись в Румынию, он, как бы продолжая нашу беседу на Воровского, 52, прислал мне свой роман.
Мы только что отметили столетие со дня рождения Аргези. В полном соответствии со значимостью поэта столетие Аргези отмечается ЮНЕСКО как явление мировое. Кстати, к столетию вышла у нас большая книга о поэте — я говорю о работе Феодосии Видрашку. Конечно, о румынском поэте в Советской стране широко писали и прежде, как много и плодотворно публиковалось поэтическое наследие Аргези, но книга Ф. Видрашку является первой у нас, в которой сделана попытка воссоздать путь Аргези, формирование его взглядов на литературу и призвание поэта в пей. Есть немалый смысл в том, что все это обращено к Тудору Аргези, одному из самых значительных поэтов современности, нашему, смею думать, убежденному другу.
Если бы не имя человека, вряд ли это событие могло привлечь внимание большого города. На далекой дорожке Гайд-парка, пустынной в послеобеденный час, упал человек, сраженный сердечным ударом. Умер Эдлай Стивенсон, государственный деятель и дипломат, представитель США в Организации Объединенных Наций.
Я был в эти дни в Лондоне и ночью пошел на знаменитый Спикинг-корнер в том же Гайд-парке, где большой город, не очень оглядываясь на прессу, толковал события дня. Здесь все было по-английски: стоял полицейский, чуть опершись о железный столб, такой же, как этот столб, неколебимо высокий и молчаливый. Было много господ с зонтиками — весь день собирался дождь. Были женщины с корзинами, очевидно матери семейства, зашедшие сюда по дороге из магазина. Было много парней в куртках и свитерах — по виду студентов или рабочих, — надо отдать им должное, они вели себя наиболее безбоязненно. Но, пожалуй, большую часть этой разноликой толпы составляли те, кого и по сей день здесь зовут цветными, — никогда население великого города не было так интернационально, как сегодня. В то время как белые говорили, взобравшись на ящик или обхватив телеграфный столб, цветные молчали.
На металлической корзине, поставленной вверх дном, поместился юноша. Видно, парень говорил давно — он охрип и взмок. Его свитер был снят и закинут за спину — рукава, завязанные накрест, свешивались на грудь. Толпа, окружившая юного оратора, кипела. Возгласы одобрения сменялись бранью. «Нет, ты скажи, кто твой отец?» — кричал ему господин с зонтиком, которому юный оратор, пожалуй, годился во внуки. Парень говорил о Стивенсоне, говорил о том, в сколь ложное положение тот себя поставил, став представителем США в ООН, и как нелегко было ему оправдать американскую позицию, когда речь шла о Конго, Кубе и Вьетнаме.
— Как ни хитер человек, ему не под силу защитить неправое дело — оно несет гибель этому человеку! — выкрикнул парень и указал в дальний угол парка, который надежно потопила полуночная тьма. Мне показалось, рука юноши была устремлена в ту сторону парка, где упал, сраженный сердечным недугом, американец.
Я вспоминал этот эпизод и слова юноши, когда прочел роман Мориса Уэста «Посол». Уэст — буржуазный писатель отнюдь не левого толка. Роман — результат поездки в Южный Вьетнам. Поездка Уэста была предпринята если не по почину американцев, то ими одобрена. Судя по тому, как близко Уэст прикоснулся к тайная тайных американской дипломатии во Вьетнаме, писатель пользовался доверием американцев. Те несколько месяцев, которые он пробыл в Сайгоне, он я жил в американском посольстве как гость посла. Следовательно, с точки зрения американцев, Уэст был фигурой лояльной. Тем больший интерес представляет его роман, тем важнее выводы, которые писатель сделал.
На наш взгляд, Морис Уэст написал книгу, в которой, по существу, глазами очевидца американская агрессия во Вьетнаме со многими коллизиями и взрывами показана изнутри. Больше того, книгу, в которой писатель пытался проникнуть в преисподнюю этой агрессии, показав силы, движущие и определяющие эту агрессию. Но не будем голословны, тем более что роман лежит перед нами. Однако, прежде чем говорить о существе самой книги, разрешим себе коснуться столь специфической области, как международное право, — книга Уэста имеет к этому самое непосредственное отношение.
Принцип идеального дипломата, как этот принцип понимали на протяжении веков, — невмешательство. Формула невмешательства гласит, что оно (невмешательство) означает недопустимость навязывания в какой бы то ни было форме одним государством или группой государств своей воли другому государству в сфере его внутренней политики. Невмешательство одного государства в дела другого государства, как далее гласит эта формула, вытекает из принципов суверенитета и равноправия государств.
Знаменитая доктрина президента Монро или, точнее, тогдашнего государственного секретаря США Адамса (читатель, запомните это имя — мы к нему еще вернемся), как бы эта доктрина ни была противоречива, декларировала невмешательство. Однако, по иронии судьбы, государство, провозгласившее этот принцип, стало носителем позиции активного вмешательства. Система мирового диктата, которую последовательно осуществляет американская дипломатия, опирается на принцип вмешательства. Этот принцип в таком мере стал для американской политики явным, что он присутствует даже в текстах договоров, заключенных США с другими странами, разумеется, под анонимным предлогом борьбы с «подрывной деятельностью».