– Да-да… А ты, собственно, уверена, что заказывала именно ткацкий станок?
Через неделю он сдался.
– Знаешь эту историю про немецкого парня, который во времена Гитлера работал на фабрике детских колясок? – спросил он меня. – Жена у него забеременела, и парень стал потихоньку таскать домой детали, потому что зарабатывал мало и купить коляску не мог. Наконец все детали оказались дома, он расположился на чердаке и стал собирать коляску. Но через несколько часов спустился к жене и с убитым видом пожаловался: понимаешь, дорогая, я их и так, и эдак складывал – все равно пулемет получается! – Папа вздохнул. – Теперь я понял, как этот бедняга себя чувствовал.
А еще через неделю выяснилось, что нам послали из Швеции две коробки, но вторая по ошибке застряла на таможне. В ней-то и оказались недостающие детали и инструкция по сборке.
Станок был наконец собран, мама уселась за него и принялась ткать часа по три в день. Особенно ей нравились бедуинские мотивы в черных и красных тонах. Стулья обзавелись чехлами ее работы, по всей квартире лежали и висели пестрые ковры, настенные панно и покрывала. А она все ткала. Ей нужно было восхищение зрителей, но мы с отцом не слишком интересовались ее работой. Я заходила в комнату, где она ткала, только чтобы о чем-либо спросить. Меня поражало уродство станка, и челнок, движущийся туда-сюда, как гигантская штопальная игла. Узор становился виден, только когда она срезала со станка готовый ковер и садилась в гостиной, делать бахрому.
«Видали, какой цвет? – восклицала она, связывая попарно ниточки. – Потрясающе!»
Когда воскресным июньским утром я зашла к родителям, мама была дома одна. Я села на диван, и она немедленно подсунула мне книгу «История ткацкого искусства у индейцев навахо». Большую ее часть составляли фотографии традиционных тканей навахо.
– Обрати внимание на зигзагообразные линии, – говорила она, водя пальцем по картинке, – и на эти многоугольники.
Стоя позади меня, мама быстро листала книгу, картинки мелькали перед моими глазами. Я остановила ее, чтобы рассмотреть фотографию девятнадцатого века. Два древесных ствола, меж которых натянули основу служили станком. Работа над ковром была начата недавно. Женщина-навахо стояла на коленях, сжимая в руке огромный ткацкий гребень. Поодаль бродили овцы.
– В тысяча восемьсот шестьдесят четвертом году Кит Карсон решил проблему навахо раз и навсегда, – прочла я вслух. – Используя тактику выжженной земли, его войска уничтожили хижины, скот и сады навахо. Восемь тысяч индейцев сдались в плен и были приведены в Форт-Самнер, на востоке штата Нью-Мексико, где каждого снабдили табличкой с номером. В конце концов они попали в Боске-Ридондо, бесплодную и заброшенную резервацию в сотнях километров от родных мест.
Мама быстро перевернула страницу.
– Навахо умели делать одеяла, – сказала она нервно, – такие плотные, что они не пропускали воду. Я тоже собираюсь попробовать.
– Зачем? – спросила я. – Разве дома бывает дождь?
Она пожала плечами и, уже идя на кухню, бросила:
– Разве можно знать заранее?..
Чего нельзя знать заранее?.. Мы пили кофе. Мама вздохнула:
– Хорошо, что ты зашла. Папы нет дома, а к нам вот-вот придут Голдблюмы.
Я ответила, что должна идти на работу.
– С каких это пор твой цветочный магазин открыт по воскресеньям?
– Сегодня я работаю не у цветочника, а у Калманов.
– И ты собираешься туда явиться в дырявых джинсах и застиранной рубашке? Они будут просто счастливы. А платьице, которое я тебе купила, ты, конечно, не носишь?
Я потупилась.
– Ты всегда была такой славной девочкой, а стала какая-то дикарка. Неужели ты думаешь, что мужчинам это нравится?
– Мужчины меня не интересуют. Кстати, они отнюдь не разбегаются при виде меня. Недавно за мною увязалась парочка китайских матросов, а на прошлой неделе – польский турист. Он сперва спросил у меня дорогу, потом пригласил в кино, потом – в оперу, а потом сказал, что хочет на мне жениться.
– И все это в один день?
– Чтобы отвязаться от него, мне пришлось взять такси. Когда оно отъезжало, он пел для меня.
– Пел для тебя? Поляк? – Она передернулась.
– Да, танцевал посреди улицы и пел. Очень симпатичный парень.
– И таким типам ты нравишься? Какой примитив! Китайские матросы. Поющие поляки. В мое время такого не могло случиться.
– Конечно, в твое время улицы были полны поющих немцев.
Она поставила чашку и снова открыла книгу о ткацком искусстве.
– Не можешь вести себя просто, по-человечески, – вздохнула она, не глядя на меня. – Вылитый папаша. Этот круглые сутки гоняется за своими чемоданами, а дома молчит, как воды в рот набрал.
– Ничего удивительного. Чемоданы занимают его целиком, говорить он может только о них, а ты именно за это его пилишь.
– По-твоему, я должна ему подыгрывать? Ты не хуже меня знаешь, что ему не найти своих чемоданов. Я не хочу поддерживать его напрасных надежд.
– Неправда, ты о себе заботишься. Все должно идти по старинке. Просто, по-человечески. В этом доме все обязаны вести себя просто, по-человечески. А если что-то идет не по-твоему, ты удаляешься печь пироги или ткать непромокаемые одеяла.
– Что ж плохого в нормальном поведении? Почему другие семьи общаются между собой по-человечески, только у нас все навыворот?
К счастью, в эту минуту вошел отец. Он поцеловал маму, потом меня. Вид у него был несчастный, и я, не рискуя напомнить про чемоданы, спросила:
– Как дела?
Он вздохнул:
– Ich bin ein Berliner.
Эта фраза, сказанная Джоном Кеннеди во время его легендарного визита в Берлин, давно поселилась в нашем доме. Когда Кеннеди произнес ее с экрана, во время выпуска новостей, отец чуть не помер со смеху. Мама была возмущена, она не могла понять, что тут смешного. «Надо было сказать: «Ich bin Berliner», – хохоча, объяснил отец. «Ich bin ein Berliner» означает: «Я – пончик в сахаре»! Мы с мамой немедленно представили себе президента Кеннеди в виде обсыпанного сахарной пудрой берлинского пончика и тоже расхохотались. Фраза прижилась – как шутка, означавшая: не трогай меня, мне и так хреново. Или: пожалуйста, оставь меня в покое.
Отец повалился в кресло. Он, должно быть, долго шел пешком, потому что весь вспотел и верхняя пуговичка его рубашки была расстегнута – привычка, которую он терпеть не мог и называл «пролетарской». Мне стало его жалко, я вдруг поняла, почему мама надеется, что он прекратит поиски чемоданов.
– Через час придут Голдблюмы, – сказала она.
Отец потер руками лицо:
– Только этого мне недоставало!
Он с трудом переносил госпожу Голдблюм, щедро поливавшую себя духами и непрестанно повторявшую на плохом голландском, что брак их остался бездетным оттого, что «мой муш, мой муш, он не хорошо знайт этот искусств».
Отец пошел умыться, а я простилась с мамой и отправилась к Калманам.
* * *
На улице, в жарких лучах полуденного солнца, сидели рядышком Авром и Дов. Симха стоял, прислонясь к стене. Рубашка вылезла из штанов, он задумчиво играл белыми кисточками своей арбеканфес. Почувствовав, что кто-то загородил от него солнце, он поглядел вверх. Я наклонилась и поцеловала его в лоб.
– Нох амол[19], – улыбнулся он.
Я снова нагнулась к нему, но тут между нами откуда ни возьмись возник привратник. Он молча схватил Симху за руку и поволок в дом. Я рванулась за ними, но, влетев с яркого солнца в полутьму подъезда, на секунду ослепла от пляшущих перед глазами радужных пятен. В конце коридора маячили силуэты, и я бросилась туда.
– Я тебя раз и навсегда научу, как закрывать лифт! – визгливо кричал привратник Он открыл лифт, прижал ручонку Симхи к косяку и попытался прихлопнуть ее железной дверью.
Я сунула в дверь ногу, он отпихнул меня локтем, и я повалилась на пол, но, падая, успела ухватиться за ворот его плаща. Ткань под моим весом затрещала, и воротник оторвался, увлекая за собой широкую полосу материи вдоль всей спины. Привратник заорал, выпустил Симху и по-ослиному попытался лягнуть меня.
– Беги наверх! – крикнула я Симхе, но он застыл, в ужасе следя за потасовкой. Я проскользнула под рукой привратника, схватила Симху поперек живота и помчалась с ним наверх.
– Плащ! Ты порвала мне плащ! – орал нам вслед привратник. – Плащ за полторы тысячи франков![20]
На первой площадке я обернулась. Кровь шумела у меня в ушах.
– Это что же делается? – продолжал он кричать, теперь уже обращаясь к Аттиле, который сидел в сторонке, зевая. – Всякий день я должен пешком подниматься по этой проклятой лестнице, чтобы спустить лифт. Я не позволю этой жидовской кодле меня третировать. Мне не за это платят! – Он с силой хлопнул дверью лифта, открыл ее – и снова хлопнул. – Это не входит в мои обязанности, это, черт побери, не моя работа!
– Вам нравится другая работа? – заорала я сверху. – Хотите детишкам руки калечить для разнообразия?