Сам отец не технарь, а зерноторговец. Торговля зерном с Восточной Европой осталась в прошлом, говорит отец, о ней можно забыть. Границы наглухо закрыты, таможенные пошлины высоки, а у большевиков мозги набекрень, дела с ними делать невозможно. Для твоего деда зерно было в самый раз, он на нем разбогател. Пшеница с Украины, картофель из России, для души немного венгерского красного вина и боснийских сушеных фиг. Хорошие тогда были времена, железную дорогу уже построили, национализм еще не утвердился, и как еврей ты мог худо-бедно существовать под властью прогнивших империй. Жаль, ты никогда не видел наш дом в Пильзене. Твой дед еще верил в торговлю зерном, потому и послал меня сюда, в Цюрих. Я подчинился, приехал, стал швейцарским гражданином, но уже тогда не верил в это дело. Теперь я здесь и продолжаю им заниматься, пока все кое-как идет. Нам с твоей матерью хватает.
Но тебя, сынок, украинское зерно уже не прокормит, вот я и советую тебе: учись машиностроению. Нынче всё делают машины. Машины сеют зерновые, машины убирают урожай, машины мелют муку и пекут хлеб, и скот забивают машины, и дома строятся машинами. Музыка звучит из автоматов, в свою очередь построенных автоматами, и картины пишет не художник, а фотоаппарат. Скоро нам и для любви понадобятся машины, и для смерти тоже будут чистые, бесшумные машины, и о незаметном уничтожении трупов позаботятся деликатные инструменты, и молиться мы станем не Богу, а машине или имени ее изготовителя, мессия же, что принесет миру мир и снова воздвигнет Иерусалимский храм, будет не сыном колена Иудина, а машиной или ее создателем. Мир целиком превратился в машину, сынок, поэтому мой тебе совет: иди в ВТУ и учись машиностроению.
Сын слушает и кивает, ведь он послушный сын и выказывает отцу должное уважение. Но про себя думает: нет, не стану я учиться машиностроению. Знаю я эту машину. Лучше уж вовсе ничего в жизни не делать, чем служить ей. Если я вообще чем-то займусь, так чем-нибудь абсолютно бесполезным, бесцельным; чем-нибудь, что машина ни в коем случае не сможет поставить себе на службу.
Половину своего детства и юности молодой человек издалека исследовал свирепое буйство машины. Ему еще и девяти не сравнялось, когда отец за завтраком протянул ему через стол «Нойе цюрхер цайтунг» с новостью из Сараева, и с той поры он каждый день читал сводки с Мааса, Марны и Соммы. Смотрел в атласе, где расположены Ипр, Верден и Шмен-де-Дам, повесил над кроватью в своей мальчишечьей комнате карту Европы и утыкал ее булавками, вел статистику в школьных тетрадях в клеточку, где подсчитывал убитых поначалу тысячами, затем сотнями тысяч и в конце концов миллионами. Но ему так и не удалось отыскать смысл во всем этом убийстве. Или хоть логику. Или уважительную причину. Или, по крайней мере, резонный повод.
В утешение себе Феликс часами играл в родительской гостиной на фортепиано. Особой одаренностью он не отличался. Но когда пальцы начали слушаться, у него возникла глубокая любовь к баховским Гольдберг-вариациям, чья спокойная, надежная и исчислимая механика напоминала ему о галактическом балете планет, солнц и лун.
Десятилетия спустя он рассказал в своих рукописных воспоминаниях, что в детстве был одинок. В начальной школе одноклассники издевались над ним, оттого что он говорил на швейцарском немецком с богемским акцентом, а учитель не упускал случая с удовольствием напомнить классу, что Феликс принадлежит к скверной, чуждой расе.
Его защитницей и ближайшей подругой была тремя годами старшая сестра Клара. Когда на второй год войны она умерла, наступив на гвоздь и поранив ногу, он на долгие годы погрузился в безнадежную печаль. Врачи с их наукой начала ХХ века могли, конечно, весьма точно объяснить, что происходило в Кларином организме – бактериальное заражение, сепсис и в итоге коллапс, – но не знали способа лечения, который уберег бы Клару от мучительной, бессмысленной и банальной смерти. В последующие месяцы успехи Феликса в гимназии резко ухудшились. Зачем напрягаться в биологии и химии, если в решающую минуту наука оказалась бесполезной? Зачем вообще чему-то учиться, если познание бесполезно?
Удовольствие ему доставляли только уроки математики с их четкими, свободными от практической цели играми ума. Уравнения с несколькими неизвестными, тригонометрия, графики функций. Для молодого человека стало открытием, что в выбитом из колеи мире существует что-то столь ясное и красивое, как взаимосоотношение чисел. В 1917 году он потратил целую неделю осенних каникул, вычисляя на основе скорости вращения Земли, угла наклона ее оси к Солнцу, а также географической широты Цюриха продолжительность октябрьского дня. Наутро он с помощью карманных часов замерил временной промежуток от восхода до заката солнца и был неописуемо счастлив, когда результат замера совпал с его расчетами. Сознание, что его мысли – тригонометрические расчеты – действительно сопряжены с реальным миром и даже с ним гармонируют, наполнило его предчувствием гармонии меж духом и материей, которое уже никогда в жизни его не покинет.
В годы войны юношу больше всего обескураживало то, что почерпнутые из газет знания о мире резко контрастировали с его будничными эмпирическими наблюдениями. Глядя в окно своей мальчишечьей комнаты, он не видел внизу, на Зеехофштрассе, ни солдат, бегущих по траншеям, ни раздутых конских трупов в воронках от бомб, нет, он видел упитанных служанок, несущих домой доверху набитые снедью корзины, и краснощеких детей, играющих на мостовой стеклянными шариками. Видел таксистов, которые кучками стояли возле Оперы, курили сигареты и поджидали клиентов, видел сонных кучеров с их сонными лошадьми и точильщика, ходившего от дома к дому. На Зеехофштрассе царили мир и покой, даже полиции не было видно. Эта мирная улица находилась в сердце непостижимо мирного города, расположенного в сердце непостижимо мирной страны, чьи крестьяне на своих унаследованных от предков полях неспешно шагали за плугом, распахивая борозды до самого горизонта, за которым происходило великое европейское смертоубийство. Лишь особенно тихими ночами из-за Рейна и Шварцвальда доносился гул немецко-французского фронта.
Этот раскатистый гул преследовал его во сне, нарастая там до оглушительного грохота. Во сне он брел в ручьях крови по развороченной земле, а проснувшись, с беспомощным ужасом читал за завтраком в «Моргенблатте», как военная машина перепахивает континент, пожирая все под солнцем, что мало-мальски может ей пригодиться. Она пожирала монахов и выплевывала их как военных священников, превращала пастушьих собак в окопных, а пионеров авиации – в пилотов бомбардировщиков, егерей – в снайперов, пианистов – в военных музыкантов, детских врачей – в лазаретных мясников, философов – в поджигателей войны, поэтов-лириков – в вампиров; церковные колокола переливали в пушки, линзы от оперных биноклей монтировали в прицелы, прогулочные пароходы становились войсковыми транспортами, псалмы – национальными гимнами, ткацкие станки из Винтертура ткали уже не шелка, а тик для обмундирований, баденские турбины вырабатывали ток не для рождественской иллюминации, а для электролокомотивов «Эрликона», перевозивших не туристов в Энгадин, а уголь и сталь для домен и литейных цехов производителей оружия.
Через тысячу пятьсот дней, незадолго до тринадцатилетия Феликса Блоха, машина по причине нехватки топлива забуксовала и нехотя остановилась. С тех пор она вела себя более-менее спокойно, что правда, то правда, однако теперь уже урчит снова; скоро опять начнет дергаться и тарахтеть, и рано или поздно ее маховики опять завертятся, а острые зубья опять вгрызутся в ландшафты, пожирая плоть и души людей.
Возможно, эту машину не остановить, говорит себе молодой человек, но меня она не получит. Я в этом участвовать не стану, не стану учиться машиностроению. Займусь чем-нибудь абсолютно непрактичным. Чем-нибудь красивым и бесполезным, что машина нипочем не поглотит. Вроде Гольдберг-вариаций. Что-нибудь да найдется. Во всяком случае, в ВТУ я не пойду. Не стану учиться машиностроению, сколько бы отец ни настаивал. Скорей уж наймусь возчиком в пивоварню.
Он резко отталкивается от стены склада и, готовый к мятежу, спрыгивает с погрузочной платформы. Но, еще не приземлившись на щебенку, опять падает духом, теряет решимость, а когда делает первые шаги по разболтанным плиткам дорожки, ведущей среди путей к зданию вокзала, из глубин его существа, через сердце в голову, потихоньку, но неудержимо, словно горький пузырек в шампанском, поднимается осознание, что он наверняка пойдет в ВТУ и будет учиться машиностроению, ведь, во-первых, не выдержит разрыва с отцом, во-вторых, у него сплошь отличные оценки по математике, физике и химии, а в-третьих, хоть убей, ему совершенно не приходит в голову, куда еще приложить свое одностороннее дарование, кроме как к изучению машиностроения в ВТУ.