Мы проследовали за Элисон вверх по лестнице, затем по маленькому коридору до кабинета ее отца. В доме витал немного затхлый, хвойный дух, который всегда напоминал мне о летнем лагере. Сам кабинет был прямоугольной формы, обстановку его составляли красного дерева письменный стол и книжные шкафы, закрывавшие три стены. Глянув на них мельком, я увидел “Оксфордский словарь”, “Британскую энциклопедию”, всех от Мильтона и Шекспира до постмодернистов – Пинчона и Бартельми – в жестких переплетах, целую полку старых выпусков “Нью-Йоркера” и “Комментари”, а между ними – стопки бумаг и папки из манильского картона. Окон в кабинете не было. Четвертую стену хозяин почти полностью отвел под семейные фотографии. На снимках сестры Шоллинг постепенно взрослели, неизменно оставаясь чистенькими и загорелыми, будто фотографировались только летом. У этой стены стоял просторный раскладной диван. Дверь справа от дивана вела в небольшую ванную, тоже без окон. Мы уложили Джека, стянули с него туфли, накрыли одеялом (оно лежало свернутым рядом на полу).
– Вряд ли наш постоялец будет счастлив, когда проснется, – заметил Чак.
Нос его превратился в бесформенную глыбу, а от переносицы ко лбу разливался отвратительный лиловый синяк. Как же он, наверное, мучился.
– Когда проснется, мы о нем позаботимся. Элисон выпроводила нас, достала из верхнего ящика стола старомодный металлический ключ – такой нужно еще приладить к замочной скважине, – закрыла дверь, вставила ключ и дважды резко повернула влево. Я покрутил ручку, приналег плечом. Дверь из прочного дерева – тополя или клена – открывалась внутрь, и я вполне уверился, что Джек не сможет ее выломать.
Элисон положила ключи на верхнюю планку дверного наличника, и мы направились вниз, в кухню, где Линдси в поисках еды уже добралась до холодильника.
– Я одна умираю с голоду или еще кто-нибудь? – Голос Линдси звучал из глубин холодильника диковинным эхом.
Через полчаса мы закатили маленький пир из пасты с маринарой, чесночного хлеба, омлета с сыром, блинчиков с овощами, зеленого салата. Мы вчетвером приготовили еду, сели за стол, это как-то умиротворяло и узаконивало, что ли, всю нашу затею, она теперь не казалась такой уж безумной.
– Хочется даже молитву произнести, – сказал я.
– Понимаю, о чем ты, – Элисон накручивала спагетти на вилку по всем правилам – придерживая их ложкой. – У меня такое чувство, будто сегодня День благодарения.
– Да уж, я благодарна, что мы провернули эту авантюру без потерь. Никого не арестовали, никто не пострадал.
– Как, простите? – возмутился Чак, набивая рот блинчиками.
– Ах да, – спохватилась Линдси. – Тогда я благодарна, что пострадал только Чак.
– Иди-ка ты на добром слове, – проворчал Чак, сделал несколько жадных глотков пива и приложил бутылку к носу.
– Господи, – сказал я, – кажется, и не расставались, целую вечность сидим вот так вместе.
– О чем ты? – не понял Чак. – Мы же все время встречаемся.
– Это другое. Сходимся в спешке, один опаздывает, другой является раньше времени…
– Третий вырубает официанта, – добавила Элисон, криво усмехнувшись.
– Вот почему мы ходим в рестораны, – продолжил я. – Если б готовили еду сами, половина из нас к началу ужина разбежалась бы. – А здесь мы как будто остановились. Сблизились, успокоились.
– Как в университете, да? – улыбнулась мне Линдси. – Вместе, и конца-края этому не видно.
– Да, наверное. – Я насадил на вилку блинчик.
– Бен, ты всегда был сентиментальным, – заметил Чак.
– Да все мы сентиментальны, просто Бен высказывается вслух. – Элисон коротко улыбнулась мне – поблагодарила.
С тех пор как мы покинули город, она заметно оживилась. Еще и беспомощность в придачу ко всему омрачала ее: несколько месяцев Элисон наблюдала, как Джек убивает себя, страдала молча, не зная, что предпринять. Теперь наконец она действовала и больше не была одинока.
– Помяните мое слово, – Чак допил пиво и положил себе еще спагетти, – нашему другу там, наверху, по пробуждении эта встреча бывших однокашников не покажется такой уж милой.
– Кто его знает, – возразил я. – Джек ведь невозмутимый парень. Может, скажет “ну и ладно” и примет все как есть.
– Ну-ну, – отозвался Чак язвительно. – Хочешь увидеть завтра беззаботного Джека? Тогда, надеюсь, ты запасся коксом, потому что только он сделает Джека вменяемым.
– Верно, – вздохнула Элисон. – Он был в таком бешенстве, когда я высыпала кокаин в унитаз…
– А ведь он проснется завтра и даже не поймет, где находится, – осенило меня. – Мы как-то об этом не подумали.
– Надо ему хотя бы записку оставить, – предложила Линдси. – Бен, ты у нас писатель.
– Можно подумать, это комплимент, – оскалился Чак.
Я ткнул в его сторону блинчиком на вилке. После ужина смотрели вечерние новости, посвященные в основном крушению поезда в Нью-Джерси. Тринадцать погибших. Я вспомнил, что сказал однажды Чаку: новости – раздутый статистический отчет о самых сенсационных на сегодня смертях. Самые плохие новости, заметил я в тот вечер, даже предварялись особыми заставками. Во время рекламы я принялся за коротенькую (как предполагалось) записку Джеку, обернувшуюся в результате полноценной эпистолой. Так всегда. Если нужно написать тысячу слов и сроки поджимают, иссякаю после первого же абзаца, но попроси сочинить незначительную записочку, которую и прочтет-то лишь адресат, и чернила польются рекой.
Дорогой Джек!
Не беспокойся, ты в безопасности. Мы с Элисон, Линдси и Чаком скооперировались и открыли частную реабилитационную клинику, первый и единственный пациент которой – ты. Я совершенно уверен, что, проснувшись, ты будешь вне себя, заскучаешь по съемкам и по коксу, конечно, но мы, Джек, знаешь ли, уже давно скучаем по тебе. Ты всегда говорил, я живу прошлым, считаю, что нет ничего лучше старых добрых студенческих времен. “Живи мгновением, Бен, – поучал ты, – ничего не вернешь”. Помню, даже подарил мне кассету с записью одной-единственной строчки Билли Джоэла, повторявшейся снова и снова. Полтора часа: “…Не всегда были добрыми старые дни, Не так плохо завтра, как кажется”. И велел слушать каждый вечер перед сном, чтоб я усвоил. С настоящим ты всегда ладил лучше меня, и я завидовал тебе. До сих пор. Возможно, я не прав, полагая, что старые дни всегда были добрыми, но одно знаю твердо: старый Джек всегда был добрым, и жилось ему лучше, чем нынешнему.
Из всех моих знакомых ты был самым невозмутимым парнем – с холодной головой. Или прохладной, как обратная сторона подушки. Ничто не выводило тебя из равновесия, не могло поколебать твоей уверенности. Тебе легко жилось мгновением: твои мгновения оказывались лучше чьих бы то ни было. Тебе доставались лучшие женщины, и все вокруг, кажется, любили тебя. Подлинная популярность – ты не прилагал к ней ни малейших усилий, вовсе о ней не заботился. И я думал: как же мне повезло быть твоим другом.
Но сейчас, впервые со времен нашего знакомства, я чувствую, что счастливей тебя. Возможно, моя жизнь складывается не совсем так, как хотелось бы, но она не рассыпается в прах – буквально – у меня под носом. Ты натянут как струна, Джек, и каждый твой выход в свет оборачивается очередной выходкой – пищей для газетчиков. Теперь ты счастливый обладатель судимости, почти все время проводишь с людьми, которым плевать на тебя, коль скоро им достается кусок пирога. Ты знаменит, Джек, но мгновение, которым ты живешь, убивает тебя.
Я знаю, где-то внутри тебя все еще существует безмятежный, счастливый Джек, человек, живущий по своим правилам, в своем собственном ритме. Не скучаешь по нему? Я вот скучаю. Мы привезли тебя сюда, чтобы отыскать этого человека – отыскать для себя и для тебя. Ты был ничем, и мы любили тебя, ты прославился и стал ничем, но мы все равно любим тебя, поэтому не можем сидеть сложа руки и наблюдать, как ты себя травишь.
Помнишь, в университете мы ночами напролет смотрели фильмы о животных? Я до сих пор так делаю. Вот недавно смотрел про бамбукового лемура. Он называется так, потому что преспокойно питается ядовитыми стеблями бамбука, которых не ест ни одно другое животное. Желудок лемура вырабатывает особые ферменты, способные переварить яд. Но вот какая штука: эти ферменты очень быстро теряют способность расщеплять любые другие вещества, и лемур уже не может питаться ничем, кроме ядовитых стеблей. И, если бамбука вдруг не станет, лемур умрет. Такую цену спрашивает с него мать-природа за пристрастие к яду. А чем готов заплатить ты?
Уж не помню, кому первому пришла в голову идея нынешнего предприятия, но мы все согласились: надо спасать тебя от этой отравы. Чак говорит, понадобится несколько дней, чтобы вывести кокаин из организма, и еще несколько, чтобы прошла ломка. То есть нашим пациентом тебе быть минимум неделю, поэтому располагайся поудобнее и дай нам знать, если тебе что-нибудь понадобится.