Колин вдруг встал, прислонился к забору и, ощутив чуть больше уверенности в ногах, неровной походкой направился в толпу. За ним двинулся Берт. Жалкие и побитые, они слонялись рядом с ярмаркой почти до полуночи, когда им, смертельно уставшим, в головы пришла мысль пойти домой.
– Меня выдерут, – сказал Колин, – потому что я обещал вернуться к десяти. – Берт в ответ пожаловался, что еле на ногах стоит, что так и так хочет вернуться.
Улицы вокруг ярмарки погружались во тьму и становились цвета остывшего влажного пепла. Они шли, взявшись за руки, и пустые улицы подбадривали их затянуть песню, которую Берт услышал от отца:
Не хотим стрелять из ружей,
Не хотим стрелять из пушек,
Воевать за толсторожих,
Мы хотим домой!
Слова звонко вылетали из двух неокрепших глоток, ревевших в такт топающим ногам. Они шли, обняв друг друга за плечи и широко раскрыв рты, минуя перекресток за перекрестком и надрываясь в два раза громче у закрытого кинотеатра и притихшего кладбища:
Погибать за толстопузых,
Подыхать в кровавых лужах,
Дохнуть в море и на суше,
Мы хотим работать!
Они перескакивали с куплета на куплет, и неважно, какие слова они пели. Важно было то, что у них изо рта вылетали облачка пара, и они шли, распугивая кошек и сторонясь полночных гуляк, то и дело слыша из темных окон:
– Да заткнитесь вы! Дайте же поспать!
Они стояли посреди широкой улицы, когда к ним приближалась машина, щекоча нервы попыткой ее остановить. А когда попытка удалась, они рванули прочь, чтобы не попасться водителю, добежали до перекрестка и снова взялись за руки, принявшись раскачиваться под песню на мотив «Правь, Британия, морями!»:
Мы пенни дюжину берем
И получаем шиллинг,
А король Георг Виндзóр
Не бреет свой затылок!
Каждая нота звенела в воздухе и стихала, когда они заворачивали за угол. По крайней мере, так могло показаться, если бы кто-то слышал их на пустынном перекрестке. Но Колин продолжал слышать шум, он обволакивал его, ярко высвечивая картины и звуки Ноева ковчега, на котором он бесплатно прокатился и откуда его безжалостно вышвырнули.
Как-то раз субботним днем
Однажды я видел, как один тип пытался наложить на себя руки. Я никогда не забуду тот день, потому что тогда, в субботу, я сидел дома, и на душе у меня кошки скребли: ведь вся семья наша ушла в киношку, а меня по какой-то причине не взяли. Конечно, тогда я не знал, что скоро увижу такое, чего не покажут ни в одном кинотеатре: как вешается настоящий, живой человек. Тогда я был еще ребенком, так что можете себе представить, какое любопытство это у меня вызвало.
Я не знаю другой такой семьи, как наша, где все впадают в страшную апатию, когда у них на душе кошки скребут. Когда у моего старика нет курева или ему приходится сластить чай сахарином, или просто когда дела не клеятся, лицо его становится таким мрачным и злым, что мне приходится мотать прочь из дома на тот случай, если он встанет со своего кресла у камина и выместит на мне всю злобу. Он просто сидит почти вплотную к огню, выставив перед собой испачканные жиром от воскресного жаркого руки ладонями внутрь, сгорбив широкие плечи и не отрываясь глядя на язычки пламени своими темно-карими глазами. Время от времени он ругается безо всякой причины, бранится самыми грязными словами. И когда дело доходит до ругани, точно знаешь, что пора сматываться. Если рядом оказывается мама, то тогда выходит еще хуже, потому что она резко спрашивает его: «С чего это ты такой смурной?», как будто он туча тучей потому, что она сделала что-то не так. Не успеешь и глазом моргнуть, как он одним махом сбрасывает со стола всю посуду, а мама с плачем выбегает из дома. И все из-за пачки сигарет.
Как-то раз я увидел его таким мрачным, каким и припомнить не мог, и подумал было, что он по-тихому свихнулся, пока где-то в метре от него не пролетела муха. Он молниеносно взмахнул рукой, поймал ее, раздавил и швырнул в пылающий камин. После этого он немного повеселел и заварил чай.
Ну вот, от этого и вся наша семья ходит хмурая. Может, это папаша заражает нас злобой на весь мир, а? Плохое настроение – это семейная черта. В каких-то семьях оно присутствует, в каких-то – нет. В нашей семье это есть, спору нет, и когда все у нас ходят туча тучей, то у нас действительно у всех на душе кошки скребут. Никто не знает, почему это на нас находит, и отчего мы бываем чернее грозовой тучи. Кого-то жизнь тоже достает, но выглядят они совсем неплохо. Они кажутся какими-то счастливыми, словно их выпустили из тюряги, где они отмотали срок за то, чего не делали, или вышли из киношки, где их восемь часов держали привязанными к креслам и заставляли смотреть дрянной фильм. Или не успели вскочить в автобус, за которым бежали полкилометра, и увидели, что автобус не тот, как только выбились из сил и остановились. Но в нашей семье – сущее наказание для всех остальных, если у кого-то одного на душе кошки скребут. Я много раз спрашивал себя, в чем тут штука, но ответа так и не находил, даже если бы сидел и часами ломал над этим голову, чего, должен признаться, я не делаю, хотя звучит это очень неплохо. Но я сижу и достаточно долго над этим думаю, пока мама не спрашивает меня, увидев, как я, сгорбившись, сижу у камина, как отец: «Что это ты такой смурной?» Так что лучше бросить об этом думать, иначе мне станет совсем не по себе, прямо как папаше, и я могу смести со стола всю посуду.
Почти всегда мне кажется, что злиться и хмуриться особо не из-за чего: никто в этом не виноват, и нельзя осуждать человека за то, что у него мрачный вид, потому что я уверен, что такой уж у него характер. Но в тот субботний день вид у меня был такой мрачный, что папаша, придя от букмекера, спросил меня:
– Что это с тобой такое?
– Нехорошо мне, – соврал я. Его бы кондрашка хватила, если бы я сказал, что вид у меня такой оттого, что меня не взяли в киношку.
– Ну так сходи умойся, – сказал он мне.
– Не хочу умываться, – ответил я, и это было правдой.
– Ну, тогда иди на улицу и подыши свежим воздухом! – крикнул он.
Я тут же сделал, как мне велели, и пулей вылетел на улицу, потому что если уж папаша говорит мне подышать свежим воздухом, то я точно знаю, что на глаза ему лучше не попадаться. Но воздух на улице был не таким уж свежим, а все из-за огромной велосипедной фабрики, грохотавшей в дальнем конце двора, черт бы ее побрал. Я не знал, куда мне идти, так что немного погулял по двору и присел у чьей-то калитки.
И тут я увидел этого типа, который совсем недавно поселился у нас во дворе. Он был высокий, тощий и лицом сошел бы за священника, если бы не приплюснутая кепка и висячие усы. Выглядел он так, словно год толком не обедал. Тогда я не очень-то над этим задумывался, но помню, что как только он завернул за угол, одна из любопытных баб-сплетниц, что целыми днями торчат во дворе, если только не волокут в ломбард велосипед или лучший костюм своего муженька, крикнула ему:
– А веревка-то зачем, парень?
– Чтобы повеситься, мадам, – ответил он. Она так громко и долго хохотала над этой чертовски остроумной шуткой, что, казалось, она в жизни не слышала ничего смешнее, хотя на следующий день перекосило всю ее жирную рожу.
Он прошел рядом со мной, попыхивая сигаретой и держа в руках моток совершенно новой веревки, и чтобы пройти, ему пришлось переступить через меня. Он чуть не снес мне плечо своим ботинком, и когда я сказал ему, что смотреть надо, куда прешь, он, похоже, меня не услышал, потому что даже не оглянулся. Вокруг почти никого не было. Все ребятишки сидели в киношке, а их мамаши и папаши отправились в центр за покупками.
Этот тип прошел через двор к своему черному ходу, а я направился за ним, потому что заняться все равно было нечем, а в кино меня не взяли. Штука в том, что он оставил дверь приоткрытой, так что я легонько толкнул ее и зашел внутрь. Я стоял там, просто глядя на него, засунув в рот большой палец одной руки, а другую спрятав в карман. Похоже, он знал, что я там, потому что теперь его глаза двигались более естественно, но, казалось, не обращал внимания на мое присутствие.
– Дядя, а что вы сделаете с этой веревкой? – спросил я его.
– Я на ней повешусь, пацан, – ответил он таким тоном, словно уже пару раз это проделывал, и ему уже задавали подобные вопросы.
– А зачем, дядя? – Он, наверное, подумал, что я любопытный сопляк-прилипала.
– Потому что мне хочется, вот зачем, – бросил он, смахнув со стола всю посуду и перетащив его на середину комнаты. Потом он встал на него, чтобы привязать веревку к крюку для лампы. Стол скрипел и выглядел шатким, однако для его цели он вполне подходил.
– Он не выдержит, дядя, – сказал я ему, думая, насколько же лучше здесь, а не в кино, где крутят киносериал «Джим из джунглей».
Но теперь он разозлился и повернулся ко мне.
– Заткнись, – бросил он.
Я подумал, что он рявкнет, чтобы я убирался, но он этого не сделал. Он завязал веревку таким замысловатым узлом, как будто служил на флоте или вроде того, а пока он с ним возился, он насвистывал себе под нос какую-то мелодию. Потом он спрыгнул со стола и придвинул его к стене, а на его место поставил стул. Вид у него был совсем не мрачный, совсем не такой хмурый, как у кого-нибудь из нашей семьи, когда его достало все на свете. Я все ловил себя на мысли, что если бы он выглядел вполовину смурнее того, каким дважды в неделю становился наш папаша, он бы повесился много лет назад. Однако с веревкой он управлялся прекрасно, как будто долго над всем этим раздумывал и как будто это станет последним делом в его жизни. Но я знал что-то такое, чего не знал он, потому что он стоял не там, где я. Я знал, что веревка не выдержит, и снова ему это сказал.