Отец постоянно выражал к чему-нибудь ненависть или презрение. Впрочем, эти два чувства жили в нем нераздельно. Он ненавидел и презирал определенные виды продуктов, марки автомобилей, музыку, манеру говорить и одеваться, комедийных актеров на радио, а потом телеведущих, и это не считая рас и классов, которые в те годы было принято ненавидеть и презирать, пусть и не так сильно. Свои суждения отец высказывал в основном дома, но вряд ли в его окружении кто-то думал иначе. От своих товарищей по яхтенному спорту или старых приятелей из студенческого братства он отличался только особой горячностью, которая затрудняла общение, но в то же время у многих вызывала восторг.
«Любит резать правду-матку» – так про него говорили.
И разумеется, жалкое создание вроде меня оскорбляло его самолюбие всякий раз, когда он входил в собственный дом. Завтракал отец в одиночестве, а на обед домой вовсе не являлся. Мама утром и днем ела со мной, ужинать начинала тоже со мной, но затем поднималась к нему. Потом, как я понимаю, у них произошла ссора по этому поводу, и тогда мама стала по вечерам просто сидеть рядом со мной, глядя, как я ем, а ужинала с ним.
В общем, я никак не способствовал прочному и счастливому браку.
Да как они вообще могли сойтись? Маме в юности было не по карману учиться в университете: ей удалось одолжить денег только на то, чтобы поступить в педагогическое училище. Ходить под парусом она боялась, в гольф играла плохо, и если и была красива, как рассказывали мне ее подруги (о красоте собственной матери судить трудно), то в любом случае не во вкусе отца. Случалось, он отзывался о некоторых женщинах как о «красотках» или, в последние годы, как о «куколках». Но мама не пользовалась помадой, бюстгальтеры носила строгие, а волосы заплетала в тугие косы и укладывала короной, что удачно выделяло ее высокий белый лоб. В одежде она отставала от моды; ее платья казались одновременно и непримечательными, и царственными, – она была из тех женщин, которых легко вообразить в ожерелье из отборного жемчуга, хотя, насколько я помню, она жемчуг не носила.
Скорее всего, я был поводом для постоянных и неотвратимых, как рок, ссор мамы и отца; я был для своих родителей неразрешимой проблемой, которая всякий раз подчеркивала их непохожесть друг на друга, снова и снова заставляла их мысленно возвращаться в то время, где им было хорошо.
Разводиться в нашем городке было не принято, и, значит, где-то жили под одной крышей такие же отчужденные семейные пары – люди, смирившиеся с тем, что не подходят друг другу и это ничем не поправить: сказанного или сделанного не простить, и стены между супругами не сломать.
Из-за всех этих переживаний отец много курил и пил, впрочем, как и его друзья, у которых семейная жизнь складывалась по-разному. В пятьдесят с небольшим лет он перенес инсульт, провел несколько месяцев прикованным к постели и умер. Мама, само собой, не отдала его в больницу и ухаживала за ним на протяжении всей болезни. Он же не становился мягче, не выражал никакой благодарности, а вместо этого ругал ее на чем свет стоит. Ругань из-за болезни выходила невнятная, но мама все понимала, и это явно доставляло ему удовольствие.
На похоронах ко мне подошла какая-то женщина и сказала:
– Твоя мать – святая.
Хорошо помню, как она выглядела, хотя забыл, как ее звали. Светлые локоны, нарумяненные щеки, тонкие черты лица. Тихий, как бы плачущий голос. Мне она не понравилась, и я поглядел на нее волком.
Я тогда учился на втором курсе. В студенческое братство, членом которого был отец, меня не пригласили. Моими приятелями оказались ребята, готовившиеся в будущем стать писателями и актерами. Пока же это были просто остряки, бездельники, яростные критики устоев общества и новообращенные атеисты. Никакого почтения к праведникам у меня в то время не было. Да и не думаю, честно говоря, что маму привлекала святость. Она была далека от всякого благолепия и, когда я приезжал домой, ни разу не попросила меня попробовать помириться с отцом. И я никогда к нему не заходил. Ни о каком прощении или благословении даже речи не шло. Мать не была дурочкой.
Пока я был ребенком, мама посвящала всю себя мне; подобных слов никто из нас никогда бы не произнес, но так оно и было. Сначала она учила меня сама, потом отправила в школу. В моем случае это звучит как «отправила в ад»: маменькин сынок с лиловым пятном в пол-лица, брошенный на съедение маленьким дикарям, которые без устали дразнят его и мучают. Но на самом деле все было не так плохо, хотя я до сих пор не вполне понимаю почему. Возможно, меня спасло то, что я был рослым и сильным для своего возраста. А кроме того, по сравнению с тяжкой атмосферой нашего дома – невидимым присутствием отца с его раздражением, жестокостью и отвращением ко мне – любое другое место было для меня вполне приемлемым. Для этого даже не требовалось, чтобы кто-то хорошо ко мне относился. Мне дали прозвище – Виноградный Псих. Но там почти у всех были обидные клички. Парень, у которого как-то очень сильно пахло от ног и которому не помогал ежедневный душ, охотно откликался на прозвище Вонючка. Я прижился в школе и писал маме веселые письма, а она отвечала в том же духе, с мягкой иронией рассказывая о событиях в городе и церкви. Помню ее описание ссоры между прихожанками насчет того, как надо готовить к чаю сэндвичи. Иногда она даже позволяла себе остроумные, но не обидные замечания об отце, которого называла «его сиятельство».
Я тут представил отца зверем, а мать своей спасительницей и защитницей, да так оно, в сущности, и было. Однако родители – не единственные герои моего рассказа, и домашняя обстановка – только часть того, что меня окружало в детстве, до момента, когда я пошел в школу. То, что составило, как мне кажется, величайшую драму моей жизни, случилось не дома.
«Величайшая драма». Даже как-то стыдно писать эти слова: звучит не то иронично, не то высокопарно. Но если учесть, чем я всю жизнь зарабатывал себе на хлеб, то можно понять, почему мне свойственно так выражаться.
А стал я актером. Удивились, да? Еще в университете я дружил со студентами театрального отделения, а на последнем курсе сам поставил спектакль. У нас получила распространение шутка, которую я же и запустил, – о том, как я буду играть на сцене, скрывая свое пятно от публики: надо держаться к зрителю в профиль и уходить за кулисы, пятясь задом. Однако такие телодвижения не понадобились.
В те годы по национальному радио постоянно передавали драмы. Особенно впечатляющей была передача по воскресеньям вечером: инсценировки разных романов, пьес Шекспира и Ибсена. Мой голос оказался от природы подходящим для эфира и после некоторой тренировки стал звучать совсем не плохо. Меня приняли. Сначала я исполнял эпизодические роли, но к тому времени, когда телевидение сильно потеснило радио, уже выходил в эфир почти каждую неделю, и мое имя стало известно хоть и небольшой, но преданной аудитории. Иногда приходили письма, в которых радиослушатели выражали протест против ругательств или упоминания инцеста (мы ставили в том числе и греческие трагедии). Но в целом, вопреки опасениям мамы, критиковали меня не сильно. Вечером в воскресенье мама устраивалась в кресле возле радиоприемника и со страхом и надеждой принималась слушать.
С началом телевизионной эры мое актерство завершилось. Но благодаря хорошему голосу я сумел устроиться диктором – сначала в Виннипеге, потом опять в Торонто. А в течение последних двадцати лет работы вел музыкальную передачу, выходившую по будням во второй половине дня. Вопреки общему мнению, ведущий музыку не подбирал: я в ней вообще не очень хорошо разбираюсь. Зато мне удалось создать и сыграть своего персонажа – покладистого, странноватого, а главное – долгоиграющего, продержавшегося в эфире многие годы. Мне отовсюду приходили письма: из домов престарелых, из приютов для слепых, от тех, кто проводит долгое время за рулем в деловых поездках, от домохозяек, скучающих в середине дня за готовкой и глажкой, от фермеров, пашущих и боронящих на своих тракторах огромные земельные участки. Письма шли со всей страны.
На пенсию меня проводили весьма лестными излияниями чувств. Радиослушатели писали, что они словно потеряли близкого человека – друга или члена семьи, который был с ними пять дней в неделю. Время протекало приятно, люди забывали про одиночество и благодарили меня за это. И как ни странно, я разделял их чувства. Когда я зачитывал их письма в эфире, то, случалось, делал паузы, чтобы не выдать голосом волнение.
И все же память и о программе, и обо мне очень быстро стерлась. У радиослушателей возникли новые привязанности. Я ушел совсем: отказывался председательствовать на благотворительных аукционах и произносить ностальгические речи на разных вечерах.
Мама умерла в весьма преклонном возрасте. Дом я поначалу продавать не стал, а только сдал в аренду. Но потом все-таки собрался его продать и известил об этом жильцов. Я предполагал еще пожить в нем некоторое время – пока не приведу там все, и в особенности сад, в порядок.