Они начали осматривать музыкальный салон, заглядывая на подносы, на каминные полки; затем перешли в библиотеку и стали искать в книжных шкафах. Марта в отчаянии остановилась.
– Куда же оно подевалось? Я пошла прямо на кухню. Может, оно лежит где-нибудь в столовой?
Исполнившись надежд, она двинулась в сторону столовой, но сразу же обернулась, потому что услышала громкий, судорожный вздох хозяйки, стоявшей у нее за спиной. Эвелин рухнула в кресло, брови ее практически соединились в сплошную линию; она бешено моргала.
– Вам нездоровится?
Ответа не было целую минуту. Эвелин сидела молча, и Марта могла наблюдать, как ее грудь неестественно быстро вздымалась и опускалась.
– Вам нездоровится? – повторила Марта.
– Я в порядке, – медленно проговорила Эвелин. – И я знаю, где письмо. Можешь идти, Марта. Я знаю!
Недоумевая, Марта ушла, а Эвелин все так же осталась сидеть в кресле, – двигались только мускулы ее лица: сокращаясь и расслабляясь и сокращаясь снова. Она знала, где лежит письмо, – знала так хорошо, будто сама его туда положила. И она инстинктивно догадывалась, что это было за письмо. Конверт был длинным и узким, как реклама, но в углу большими буквами было написано: «Министерство обороны»; чуть ниже, буквами поменьше: «Официальное сообщение». Она знала, что оно лежит там, в той большой чаше, с ее именем, написанным синими чернилами снаружи и со смертью для ее бессмертной души внутри.
Ноги не держали ее; она пошла в столовую, мимо книжных шкафов, вошла в дверь. Через мгновение она нащупала выключатель и зажгла свет.
Чаша стояла, отражая свет малиновыми, окаймленными черным и желтым гранями; по краям грани были синими, тяжелыми и блестящими, триумфально-гротескными и зловещими. Она сделала шаг; остановилась; еще шаг – и она уже могла видеть белый краешек; еще шаг – и ее руки коснулись неровной холодной поверхности.
Через мгновение она уже держала в руках надорванный конверт. На нее посмотрели напечатанные на машинке буквы – и ударили ее. Письмо, как птица, порхнуло на пол. Дом, который, казалось, был полон шума и жужжания, неожиданно затих; через открытую дверь донесся шум проезжавшего мимо автомобиля; она услышала слабые звуки со второго этажа, а затем тишину разорвал молотящий грохот воды в трубе позади книжного шкафа, – ее муж наверху повернул кран…
И в это мгновение все это стало выглядеть так, будто ничто не имело отношения к ее Дональду, как будто он был всего лишь пешкой в какой-то коварной игре, шедшей то бурно, то пугающе тихо между Эвелин и этой холодной, злой и прекрасной вещью, даром вражды, полученным от человека, чье лицо давным-давно стерлось из ее памяти. Массивная, задумчиво-неподвижная, она стояла здесь, в центре ее дома; стояла так же, как и всегда, – разбрасывая вокруг себя ледяные лучи из тысяч своих глаз, возбужденно-блестящих, плавно перетекающих один в другой, никогда не стареющих, никогда не меняющихся.
Эвелин присела на краешек стола и зачарованно уставилась на нее. Ей показалось, что чаша улыбнулась, – и ее улыбка была неумолимо жестокой, она говорила:
«Видишь – на этот раз я не тронула тебя саму. Я не люблю повторяться: ты знаешь, что это я взяла твоего сына. Ты знаешь, как я холодна, как я тяжела и как прекрасна, – потому что и ты когда-то была так же холодна, тяжела и прекрасна».
Неожиданно Эвелин показалось, что чаша сама собою перевернулась, а затем начала раздуваться и набухать – до тех пор, пока не превратилась в огромный сияющий балдахин, дрожавший над комнатой, над домом, а когда стены медленно растворились и стали призрачно-туманными, Эвелин увидела, что ЭТО все еще раздвигалось, распространяясь все дальше и дальше от нее, закрывая даже линию горизонта. И солнце, и луна, и звезды сквозь балдахин казались слабыми чернильными кляксами. А затем ЭТО надвинулось на всех людей, и свет, падавший на них, преломлялся и искажался, пока тени не стали казаться светом, а свет – тенью, – пока весь мир не изменился, исказившись под мерцающим небосводом чаши.
И появился далекий, ревущий голос, похожий на голос самого Владыки Ада. Он исходил из центра чаши, спускался по огромным стенкам к земле – а затем стремительно напрыгнул на Эвелин.
«Видишь, я – Судьба! – ревел голос. – Я сильнее всех твоих ничтожных замыслов, я – то, что правит всем и всеми, я не похожа на твои жалкие мечты. Я – течение времени, завершение красоты и неисполнившиеся желания; я – все случайности и неясности и все мгновения, бесповоротно меняющие жизнь. Я – исключение, не доказывающее никаких правил; я определяю пределы всех возможностей. Я – горькая приправа в блюде Жизни!»
Рев прекратился; эхо его покатилось по Земле, к краям Чаши, ставшим границами Мира; прошло по ее стенкам и вернулось в ее центр, где недолго погудело и скончалось. Затем огромные стенки начали медленно надвигаться на Эвелин, Чаша становилась все меньше и меньше, стенки приближались все ближе и ближе, как бы желая раздавить ее; и когда она распростерла руки, встречая холодное стекло, Чаша неожиданно дрогнула и снова стала прежней, – она снова стояла на буфете, все такая же блестящая и неисповедимая, преломляя в сотнях граней мириады разноцветных лучей, рождая блики, пересечения и переплетения света.
А в дом через дверь снова залетел ветерок с улицы, и с неистовой энергией отчаяния Эвелин протянула руки к чаше. Нужно спешить – нужно быть сильной. Она сжала чашу так, что руки ее онемели, напрягла тоненькие мускулы, еще оставшиеся под размякшей плотью, – и с огромным усилием подняла и удержала чашу. Она чувствовала холодный ветер, обдувавший ее спину, – дрожь пробирала ее до костей; она повернулась к ветру лицом; шатаясь под тяжестью чаши, она прошла через библиотеку и вышла на улицу. Нужно спешить – нужно быть сильной. Кровь глухо пульсировала в ее венах, колени подгибались, но ощущать холодное стекло в своих руках было так прекрасно!
Шатаясь, она шла по каменным ступенькам; собрав воедино оставшиеся силы тела и души, она бросилась вперед, пальцы, пытаясь ухватиться покрепче, вцепились в неровную поверхность – и в эту секунду она поскользнулась и, потеряв равновесие, с отчаянным криком повалилась вперед – а руки ее все еще держали чашу… она упала…
Все так же горели фонари на улице; далеко за пределами квартала был слышен звон падения – и случайные пешеходы недоуменно переглянулись; на втором этаже уставший за день мужчина проснулся, а маленькая девочка захныкала во сне, как будто ей приснился кошмар. И в лунном свете, заливавшем дорожку к дому, вокруг неподвижно лежавшей темной фигуры виднелись сотни хрустальных призм, кубиков и просто осколков, преломлявших свет и испускавших синие, желтые и малиновые лучи.
Если в субботний вечер, после того как стемнеет, выйти на поле для гольфа и встать у стартовой площадки, то горящие окна загородного клуба будут напоминать оранжевый закат над очень черным и бурным океаном. Волны этого, так сказать, океана – это тени множества голов любопытных кедди, небольшого числа шоферов из тех, что полюбознательнее, глухой сестренки одного из тренеров и еще нескольких случайных робких волн, которые вполне могли бы закатиться внутрь, если бы захотели. Это – галерка.
Балкон находится внутри. Он состоит из плетеных стульев, поставленных кружком вдоль стен этой комбинации клуба и бальной залы. В день субботних танцев балкон занимают в основном особы женского пола: шум и гам создают дамы средних лет с острыми глазками и ледяными сердцами, скрытыми за лорнетами и внушительными бюстами. Основная задача балкона – это критика. Балкон изредка демонстрирует скупой восторг, но никогда – одобрение, поскольку среди дам «за тридцать пять» хорошо известно, что на летние танцы молодежь собирается лишь с наихудшими намерениями, и если их не бомбардировать безжалостными взглядами, то сбившиеся с пути истинного пары тут же примутся отплясывать дикарские пляски по углам, а самые популярные – и опасные! – девушки убегут на улицу целоваться в припаркованных лимузинах ничего не подозревающих вдовушек.
Но этот критический кружок находится не так уж близко к сцене, чтобы различать черты актеров или нюансы их игры. Исходя из собственного набора предпосылок, они могут хмуриться, вытягиваться вперед, задавать вопросы и делать удовлетворяющие их выводы – например, о том, что жизнь любого молодого человека с приличным доходом походит на жизнь куропатки под прицелом множества охотников. Этот кружок никогда не воздаст должного случающимся в изменчивом и слегка жестоком мире юности драмам. Нет, ложи, амфитеатр, «звезды» и массовка – все здешнее общество – это лица и голоса, колеблемые печальным африканским ритмом танцевального оркестра Дайера.
Начиная с шестнадцатилетнего Отиса Ормонда, которому только предстоит провести два года в «Школе Хилла», и заканчивая Дж. Ризом Стоддардом, дома у которого над письменным столом висит гарвардский диплом юриста; начиная с юной Мадлин Хог, которая никак не привыкнет, что ее волосы должны быть собраны в неудобную взрослую прическу на макушке, и заканчивая Бесси Макрэй, считающейся душой компании чуть дольше, чем подобает: уже лет этак десять, все это общество не только пребывает на сцене, но одновременно и состоит из тех единственных зрителей, которым открывается свободный обзор всего действия.