– Какого возьмешь? – спросила Вероника, коварно улыбаясь, и сама ответила на свой вопрос: – Я знаю – грех! Он похож на дьявола, правда, этот конь? – Она гладила коня по морде.
– Как любезно ты напоминаешь мне, что обещала повторить сегодня наш грех! – ответил Грансай вполголоса.
Вероника на миг огорчилась.
– Почему ты с таким упорством зовешь так этот странный, но дикий вид любви? Для меня, напротив, это как огненная райская вода, золотой дождь Данаи.
– Что за стремленье приукрашивать, chérie? – отозвался граф, в свою очередь встревоженный решимостью воплотить некий план, зародившийся в его уме.
– Что за нужда у вас, латинян, таких эстетов, делать безобразным все, что свойственно странности желания? Важно ли, в какие врата входить, если они ведут в рай плоти? Зачем вам во всем видеть демона?
– Потому что дьявол существует! – ответил Грансай, устраиваясь на черном коне и поднимая его на дыбы острым касанием шпор. В этот миг канонисса, сидевшая на корточках на земле спиной к ним и чистившая птичью клетку, сильно склонилась вперед и встала на четвереньки, оголив ноги до самых бедер. В последний раз глянув на сверкавшие белым на солнце икры канониссы, граф хлестнул коня и рванул в пустыню во весь опор. Вероника последовала за ним, но догнала лишь через два часа. Он остановился и спешился на краю маленького оазиса, коего прежде ни разу не видел. Когда Вероника тоже спустилась, она тут же бросилась графу в объятия, и они долго стояли обнявшись, а черный и белый крупы их коней курились жаром. Вокруг них в радиусе двух часов не было ни единого живого существа и даже ни одного растения, свойственного калифорнийской пустыне – лишь полностью минеральная пустошь, без трав или кактусов, ничего, лишь обломки черноватых ржавых камней – словно метеориты, разлетевшиеся на куски и упавшие с небес, а небо, гладкое, пылающее, как подожженный оксид железа, пережигавшее и растрескивавшее все это изломами бесплодности столь обильного одиночества… И вдруг, посреди этого яростного уныния погибшей планеты, безумное щебетанье тысяч птиц возносилось с роскошной, свежей, «эмеральдиновой» купы столетней зелени.
– Это рай, – сказала Вероника, – нигде на земле я не видела места красивее.
Они вошли в оазис – небольшой пруд тепловатой воды, такой прозрачный, что можно было разглядеть мельчайшие камешки, слагавшие его дно, а также, там, где пальмы росли плотнее всего, – старый заброшенный колодец. Вероника заглянула в него и уронила внутрь камень, он разбил луну небес, отраженную в воде. Вечернее солнце все еще жгло, и граф уселся в тени ствола упавшего дерева.
– Вероника, смотри, как чист, как прозрачен воздух вокруг вон той самой высокой пальмы! Я будто вижу там незримую башню – нашей спальни.
Вероника сняла всю одежду и стояла нагая посреди маленького пруда, длинные светлые колонны ее членов гладко возносились из воды, а их трепещущие отражения, будто языки, ластились к подъятой округлости ее грудей. Она глянула, куда показывал Грансай.
– Да, я тоже вижу!
Черный конь подобрался к краю пруда, бухнул правой ногой по воде, принялся пить.
– Надо возвести стены нашего дома вокруг этих пальм, поясом. Снаружи любому, кто придет из пустыни, эта высокая округлая стена, прерываемая лишь маленькими оконцами – ради защиты от ветра – покажется бедной, вроде прибежища для нищих, или тоскливой, как лачуги, где все умерли от чумы, или как приют для прокаженных в сердце свирепейшей бесплодности.
– Или как обитель лебедей, – сказала Вероника.
– Изнутри, – продолжил Грансай, – каждая комната будет смотреть на этот рай пальм, сотрясаемый совокупляющимися птицами и сверкающий водой.
– И вот в этом раю ты мечтаешь об аде наших грехов, – сказала Вероника.
– Да, – ответил Грансай, – блаженные всегда располагались посередине, так же и проклятые: ад и рай всегда посередине. Вот и мы посередине.
– А для меня тут всегда будет рай, – сказала Вероника, глядя в небо.
– Деянья наших страстей, – добавил Грансай, – пристыжены присутствием обыденного, а оно всегда по́шло. Как может нечто единственное в своем роде принадлежать кому угодно, кроме единственных в своем роде сердец?
Вероника, сложив ладони, набрала воды и плеснула на черного коня, тот отпрянул и разлегся на мхе. Вероника выбралась из пруда и улеглась на нем, как на живой подушке.
– Я говорил тебе, что этот конь – дьявол! – воскликнул Грансай. – Он так полно делается сообщником нашей страсти.
Играя, Вероника сплела свои светлые волосы с черной гривой, зарылась в нее лицом, но скорее для того, чтобы заслонить лицо Грансая, которое было теперь совсем рядом, и из него ей хотелось видеть лишь глаза, и глаза эти слепили ее почти до боли – будто исторгаемые ими лучи летели острыми стрелами, а мишенью им был Вероникин взгляд, и они вонзали друг в друга наконечники.
– Никогда мы не были настолько одни, как сегодня. Могли бы перерезать друг другу глотки, и никто не услышал бы наших криков.
Граф словно плащом обернул ее белизну, и они спустили с цепей львов своей любви…
Тишину прерывала лишь случайная дрожь пальмовых листьев, треском ветки, проворным движением какого-то легконогого незримого существа. А еще, между безводным небом – его набиравший глубину синий бледнел в минеральном желтом и оранжевом заката – и высушенной пустыней, звук трех хрустальных всплесков через усталые промежутки расколол безмятежность пруда, спугивая отражения такие чистые, что, казалось, они смывают с графа все остатки порочности.
Выбравшись из пруда, Вероника скользнула в одежду и взобралась на белого коня.
Спустились сумерки; перед отбытием Грансай сказал:
– Мы больше не тянемся друг к другу, но давай продолжим друг другу лгать. Никакие объятья не сделают нас ближе, хоть мы и чувствуем их самою глубиной плоти. Ибо не знаем мы, кто мы.
– Это правда, – сказала Вероника, – Все, что я видела в тебе, – твои глаза и тот крест, что дала тебе, и ты носишь его теперь на шее. Когда ты слишком рядом, и я не могу его видеть, потому что заперт он между наших грудей, или когда он врезается мне в спину, я закрываю глаза, но продолжаю видеть, как он сияет в их глубине.
– Что за странная судьба! – сказал Грансай спустя еще одно молчанье. – Мы любим, но не знаем кого.
– Тебя ли я люблю или того, кто в моей памяти? Меня ли ты любишь или ее? Не хочу знать – все меньше хочу я знать; но давай вместе построим вокруг драгоценных неопределенностей нашего смятения что-нибудь прочное. Я хочу здесь дом! – заключила Вероника, указывая хлыстом на грубые следы распаханного песка и вырванный мох там, где лежал, а потом встал на ноги черный конь.
Они направились домой шагом, обняв друг друга свободными руками.
– Мы касаемся плоти, – сказал Грансай, – и обнимаем химер. Мы касаемся их, чтобы убедиться, что обманываем и обманываемся.
– Мы обнимаем неведомое, мы вцепляемся в него, хватаем, ласкаем – чтобы убедить себя, что все химерично, – подвела итог Вероника. – И, быть может, мы потому и ласкаем, обнимаем и вцепляемся с такой яростью – чтобы узнать, способны ли пробудиться к действительности.
– Мы ходим под одним и тем же игом, – сказал граф.
– Да, – ответила Вероника, – мы не видим лиц друг друга, но когда наши тела соприкасаются, они хлещут друг друга – сильно, настойчиво. Я как-то видела волов на пыльных португальских дорогах, они так ходят, и их костлявые бока в местах соприкосновения покрыты язвами.
Помолчали. Граф Грансай в мыслях нежности к Соланж де Кледа мчался вперед, а Вероника думала о человеке из ее памяти, с сокрытым лицом, кого она считала им, и вот так, прижавшись друг к другу, ехали они в сгущавшуюся ночь, будто одна единая материя.
К ужину Бетка не вернулась со своей прогулки, и Вероника с графом сели за стол. Стол был кругл и примерно тех же размеров, что и в трапезной Мулен-де-Сурс, но не простого обветшалого дерева, покрытого темно-шоколадной скатертью, а пылко отполированного красного, и в его красноватой текстуре безжалостно и свирепо отражались ослепительно новые серебряные приборы. Шумное хвастовство – воплощение вкуса Барбары Стивенз, но до некоторой степени его унаследовала и Вероника.
– По мне, – сказал Грансай, – роскошь совершенно противоположна этому фальшивому месту, где мы обитаем. Я всегда мечтал о доме, где все дверные ручки будут из чистого золота, но такого окисленного и матового, что никто их и не приметит. Страсть, окруженная одной лишь окисленной сухостью – вот она, роскошь.
– Вот так я хочу построить наши стены вокруг оазиса, – сказала Вероника, – рядом с тобой, с твоей традиционной утонченностью, я чувствую себя совершенно дремучей… Хочу научиться смотреть на вещи, как ты. Ты показал на башню в небе – и я ее увидела. И все, что ты мне говорил, – башня нашей общей комнаты, маленькие окна с видом на просторы пустыни… Я увидела наши две пары глаз, как они глядят в эти окна, мы, как настоящие, облаченные в белое и хрустальное, смотрим за горизонт. Своим непревзойденным даром внушения ты уже возвел передо мной наяву мечту прекраснее чего угодно из того, что может изобрести мой сон.