– Да что ты говоришь…
– Да. Это я его…
Хриплый голос засмеялся и бросил трубку. Спать Микелю расхотелось. Он провел пару часов, глядя в стену и оплакивая своего Франклина Болоса, которого через пару часов должны были похоронить на кладбище на горе Монжуик.
Когда я пришел домой и наконец-то смог снять темные очки, на автоответчике меня ожидало новое сообщение: «Микель, мне необходимо с тобой увидеться. Обязательно пригласи меня завтра на ужин. Нам нужно поговорить о Жузепе-Марии Болосе. Я заеду за тобой в восемь. Если тебе неудобно… Тебе будет удобно, правда?» И Микель подумал, что, конечно, ему будет удобно, у него нет никаких планов, у него никогда не бывает никаких планов. Разве что, быть может, будет не совсем удобно, если до восьми вечера в пятницу его уже убьют. Жулия… Зачем ей говорить о Болосе? О чем успела догадаться эта Жулия?
Микель улыбнулся, глядя на Жулию. Он продолжал поскребывать ногтем кофейное блюдечко. Есть вещи, которые женщине никак не скажешь. Не могу же я, например, сказать ей, что мы ужинаем в ресторане, который когда-то был моим домом. Поэтому Микель еще раз повторил:
– Я даже не знал, что вы с Болосом еще встречались.
Жулия взглянула на него, в этом взгляде отразилась вся ее жизнь. И тогда Савл снова свалился с лошади, как обычно, но еще вдобавок и мордой об асфальт, как шут гороховый, по дороге в Дамаск, и растерянно сказал: «Не может быть».
– Еще как может, – возразила она. – Мы с твоим Болосом были любовниками.
Микель раскрыл рот, как Фома неверующий, готовый вложить перст, то есть засунуть руку по локоть в язвы гвоздинныя.
– И когда все это началось?
– В тот день, когда ты нас познакомил. – Неужели Жулия улыбнулась? – Десять лет назад.
«Познакомьтесь. Это Болос, мой друг. Это Жулия, мы вместе работаем». – «Она просто красавица, Микель. Откуда она у тебя?»
Болос, сукин ты сын, ты же делился со мной всеми своими мечтами, но в один прекрасный день перестал это делать, потому что я морщил нос, когда ты говорил о Социалистической партии, потому что у меня все еще не прошло похмелье от войны, и от струйки крови, и от полотенца, и я думал, что политика – это гнилая куча навоза. Грязный ты подонок, Болос, ведь мы так друг друга любили, но так никогда и не рассказали друг другу, что происходит у нас в душе, потому что мужчины, за исключением Ровиры, всегда странным образом стыдливы в отношении всего, что касается чувств, и делают вид, что в жизни нет места сердцу, и из кожи вон лезут, чтобы найти тему для разговора, которая избавит их от необходимости рассказывать, что «несколько дней назад я познакомился с девушкой, при одной мысли о которой я сам не свой, и не знаю, что делать, потому что Марию я тоже люблю». Ты представляешь, Болос? Я познакомил тебя с хрупкой двадцатилетней девственницей, которая проводила рядом со мной по восемь часов каждый день и которую я пальцем не решался тронуть. Мать твою, Франклин, ты меня предал, ты целых десять лет трахал мою секретаршу, и ни один из вас мне ничего не сказал, вы от меня это скрыли. И Микель почувствовал себя смешным рогоносцем, как дон Маур Женсана Второй в рассказе дяди Маурисия: в нем жила не совсем понятная уверенность, что Жулия в каком-то смысле принадлежит ему. А как же Мария, Болос? Ты изменил Марии? Про социалистическую этику врать все горазды, а как доходит до постели… Прости, Франклин, я уже заговариваюсь. Я просто тебе завидую, потому что должен тебе признаться, что не раз и не два мне хотелось затащить Жулию в постель. И, держа эту связь в тайне от Марии и от своего друга, ты умер. А теперь мы с твоей любовницей сидим и делаем вид, что сочиняем твой некролог, в котором не будет ни одного из тех секретов, которыми ты в жизни дорожил, не будет упомянуто, из-за чего ты умер, и ни слова не будет сказано о том, чего страшился ты в свой последний час, когда договорился встретиться со мной на башне и не явился на место встречи.
– Я был в курсе, – улыбнулся я. – Он мне рассказывал.
И вдруг я увидел, что Жулия молча, не говоря ни слова, заплакала, и мне захотелось стереть эту боль, скрытую до того момента за бесполезной и жалкой улыбкой. Прошло несколько секунд, то есть не несколько, а несколько тысяч секунд, пока Жулия не успокоилась; и Микелю стало стыдно, потому что он думал только о себе, когда Жулия сказала ему: «Мы с твоим Болосом были любовниками», и ни на мгновение не задумался о Жулии, о силе ее любви, о ее личной жизни, которая, похоже, была совсем не такой разнообразной, как ему представлялось, и о ее праве чувствовать себя несчастной. И я подумал, это просто смехотворно, что я сижу и оплакиваю свои потери перед сильной женщиной, у которой, несмотря на ее молодость, в душе зияет открытая рана и которая только что преподала мне бесценный урок того, как не делать трагедию из своего горя. И тогда я намекнул, что, может, пора и по домам.
– Как ты думаешь, Жулия? – И я коснулся ее руки, впервые – с нежностью.
– Нет, – уперлась она, как бабушка Амелия. – Мы пришли сюда, чтобы говорить о Жузепе-Марии, и будем говорить о Жузепе-Марии.
– Что же ты не сказала Дурану, чтобы он сам писал эту статью?
– Я хочу написать ее сама. Чтобы почтить его память.
– Мне кажется, ты лучше знаешь Болоса, чем я, – растерянно и сломленно сказал Микель.
– Ты знаешь то, чего не знаю я. Он был очень замкнутым. – Она сердито смахнула со щеки непрошеную слезу. – Говори, рассказывай, Микель. Не важно, про себя рассказывай. – И, помолчав: – Прошу тебя…
– Ладно. Но мы подошли к той части, когда всей моей жизнью была Тереза.
– Тогда рассказывай про Терезу. – Она размазала тушь платком и улыбнулась неискренней улыбкой. – Рассказывай что хочешь. Прошу тебя, только не молчи.
– Здравствуй, папа.
– Алло?
– Это Микель.
– Микель?
Глухое молчание. Как ты мог так от нас сбежать, почему ничего не сказал матери, почему так никогда ничего и не объяснил, почему мы перестали для тебя существовать? Почему ты завел другую семью?
– Папа?
– Да. Что тебе нужно?
– Это правда, что у меня есть брат?
– Зачем ты мне звонишь? – Тут он заговорил другим тоном: – Откуда ты достал мой номер телефона?
– Дядя Маурисий давно уже умер… Когда ты… Он умер в том году, когда ты уехал.
Новое молчание, растянувшееся на тысячи и тысячи морских миль между отцом и мной. Вернее, между отцом и прошлым, которое для него уже не существовало. С другого конца света долетел охрипший голос:
– Я знаю. Я очень о нем горевал.
– Почему ты исчез из нашей жизни, папа?
– Хочешь пробудить во мне угрызения совести?
– В четверг умерла мама.
Теперь молчание стало напряженным. Мне показалось, что отец пытается сдержать вздох, чтобы, как всегда, не выдать своих чувств.
– Бедняга, – сказал он еще более хриплым голосом.
Вот сукин сын: «бедняга», говорит. Я страшно разозлился.
– Чтоб ты знал, у тебя есть внук. Его зовут Маурисий, и он похож на тебя.
И Микель Женсана Второй, Изобретатель Новых Поколений, бросил трубку, не сообщив отцу, что дядя Маурисий написал ему длиннющее письмо в тетради с черной обложкой; не сказав ему, что, несмотря на то что он оставил их без штанов, они нашли способ выжить; не сказав ему, что мать умерла совсем одна, в одиночестве и печали, вдали от своих Микелей, все еще спрашивая себя: «За что Пере так со мной поступил?»
Он еще держал в руке телефонную трубку, когда внезапно, с ходу вспомнил обо всех смертях в своей семье – смертях, оставивших более горький привкус, чем тот, что оставляет любая смерть. Конечно, когда умер дед Тон, он был еще слишком мал, чтобы об этом помнить. Но смерти тех, кого он любил, застали его не вовремя, вдали, когда он был занят другими вещами, и тяжким грузом висели у него на совести. Когда еще и речи не было об операции Equus и Симон Апостол Язычников был знаменем передовой гвардии рабочего класса, домашние не нашли способа сообщить ему о смерти бабушки Амелии. И он узнал об этом только через два дня, когда прочел в газете известие о ее смерти, в котором значилось его имя как скорбящего внука и говорилось, что семья с благодарностью отказывается от памятных венков и визитов знакомых. Домашние не смогли сообщить ему об этом, потому что не знали, как с ним связаться: он, вместе с книгами, пистолетом и тремя сменами белья, каждые две недели переезжал с квартиры на квартиру. И никто мне ничего не сказал, Жулия. Никто. И потому мне стало очень плохо, я чуть не упал, когда прочитал в газете «Ла-Вангвардия» сообщение о ее смерти, прямо у стойки бара, где жевал круассан с запахом прогорклого масла. Донья Амелия Эролес, вдова Антония Женсаны, отдала душу Богу и отошла в лучший мир после долгих лет упреков сухаря-мужа, которому до смерти надоели фантазии приемного сына, ставшего членом их семьи почти в начале века; донья Амелия, мама Амелия, бабушка Амелия, Амелия Любимая, госпожа с Нежным Взглядом, сумевшая пережить смерть двух дочерей и своего первого внука и не дойти до глубин отчаяния, угасшая ноябрьским утром, как лампадка без масла, окруженная любовью своего приемного сына, родного сына, невестки, при зияющем отсутствии ее единственного внука, который в это время спасал мир с пистолетом в спортивной сумке и которому никто не смог послать зашифрованное сообщение, которое бы гласило: «Симон, у тебя умерла бабушка, она ушла в возрасте восьмидесяти пяти лет, причастившись Святых Тайн Христовых и получив апостольское благословение. По просьбе возлюбленных чад ее, Пере Беглеца и Марии Молчаливой, Маурисия Безземельного и внука, Симона Вероотступника, и всей семьи, помяните усопшую в своих молитвах». И тогда отец поставил на нем крест: «Если он не пожелал прийти даже на похороны собственной бабушки, моей матери, значит нет у него сердца». Микеля и вправду не было на похоронах. На следующий день, в туманную среду, он пошел на кладбище, все еще с прогорклым вкусом круассана во рту. И после этого, нарушая все правила безопасности, которые он же и проповедовал своим ученикам, зашел домой. Там он уловил упрек в глазах матери и дяди; отец был на фабрике. А в сердце Микеля ныла рана, потому что он чувствовал свою вину.