– Не отвлекайся. Говори дальше. Расскажи мне все.
– Я о Болосе больше ничего не знаю. Я уже говорил тебе, что он был моим лучшим другом, но многое в его жизни оставалось для меня тайной.
– Все, что касается женщин.
– И все, что касается политики, потому что я, по его словам, корчил из себя святошу.
– Или отшельника.
– Спасибо, Жулия. Без тебя я бы ни за что не придумал, как себя обозвать.
Она засмеялась, смутившись. Я тоже. Несмотря на то что лицо Жулии слишком живо напоминало мне о работе, мы оба смеялись, и я подумал, что Жулия – очень красивая женщина, умница, быть может, слишком вспыльчивая, с характером. Я уже много лет чувствовал по какой-то непонятной и необъяснимой причине, что в некотором роде она мне принадлежит; может, потому, что с тех самых пор, как она начала работать в редакции, ее приставили ко мне и к моим проектам и мне пришлось всему ее учить. Поэтому Микель решил сказать ей нежным отеческим голосом:
– Понятия не имею, что еще я мог бы рассказать тебе о Болосе.
– Ничего страшного.
– Я так почти ничего тебе и не рассказал. Говорил только о себе.
– Ну, я же сказала, что все нормально. Вполне достаточно информации для статьи.
– Думаю, на все, что я тебе наговорил, и места не хватит.
– Какая разница. И вообще, я просто хотела побольше о нем узнать.
– Ты что, скучаешь по нему?
– Мы были друзьями. Я же говорила тебе.
– Друзьями? А и не знал, что вы продолжали видеться…
– Ну, так уж вышло…
На несколько мгновений Микель замешкался, он не знал, сможет он это сказать или нет. Какое-то время он повертел в руках кофейное блюдечко, поскреб его ногтем, будто хотел отчистить какое-то пятнышко. Он не знал, насколько благоразумно сказать ей: «Послушай, Жулия: дело в том, что это был не несчастный случай. Его убили».
Он уже собирался это сказать, но вовремя остановился. Весь страх, который мучил его уже пять дней, вернулся к нему одним махом. В первый раз ему позвонили пять дней назад. Оставили сообщение на автоответчике. Голос Болоса, по какой-то причине слегка изменившийся, шепотом, как будто не хотел, чтобы кто-то еще его услышал, наговаривал на пленку: «Это Франклин. Будь осторожен, Симон, за нами следят. И за тобой, и за мной. Это не шутка. Возьми трубку, слышишь? Возьми трубку. Если ты меня слышишь, возьми трубку, Симон». Но Симон никак не мог взять трубку, потому что в это время он был в редакции «Журнала» и разговаривал по телефону с синьором Бассани, который сообщил, что получил посланный ему экземпляр журнала с его интервью и был приятно удивлен глубоким знанием его творчества со стороны интервьюера, и Микель думал: «Поди ж ты, слышал бы это Дуран», и Бассани говорил: «Нельзя ли получить еще пару-тройку экземпляров, а заодно и оригинал интервью по-французски» («Чтоб вас корова съела, синьор Бассани, у меня и без вас работы невпроворот, и еще непонятно, когда можно будет организовать интервью с Андрашом Шиффом[174]; эти музыканты перелетают с места на место, как птицы, и невозможно найти подходящее время, и мы уже думаем либо оставить эту безумную затею, либо сделать интервью в Берлине, где у него будет пара выходных. И когда я предложу это Дурану, он скажет: «Ты с ума сошел, Женсана, ты вообще соображаешь, что ты говоришь? Ты что, решил – я лаптем щи хлебаю? Найди себе кого другого, этих музыкантов в мире хоть пруд пруди. Серрата проинтервьюируй, блин. Или Каррераса. Слышишь?» Как пить дать, что-нибудь подобное он мне и скажет»). «Да-да, синьор Бассани, текст по-французски, ça y est»[175]. И вот поэтому Микель не имел ни малейшей возможности услышать испуганную мольбу Франклина Болоса, Лучшего Друга. По истечении дня, полного проблем, он вымолил у чрезвычайно недоверчивого Дурана позволение съездить в Берлин поговорить с Шиффом, но фотографа мне самому придется хоть из-под земли доставать, как всегда, и «будь любезен, привези мне фотографию, где вы оба стоите перед Бранденбургскими воротами, хоть на Унтер-ден-Линден, хоть в зоопарке, мне все равно. Жаль, что Стену разобрали. Никаких фоток перед зданием филармонии, здесь вообще никто не знает, что это за здание». Слушаюсь, господин Дуран. У Бранденбургских ворот. Вернувшись домой, он уселся выпить холодного пивка под звуки Куперена[176], грезя о полуулыбке на лице Терезы; Терезы, вновь обретенной в Лондоне, и от этих воспоминаний ему стало очень больно, Господи Боже мой. И тогда он увидел, что лампочка автоответчика горит, кто-то звонил, и он включил его и услышал голос Франклина: «Будь осторожен, Симон, за нами следят. За тобой и за мной. Это не шутка. Возьми трубку, слышишь? Возьми трубку. Если ты меня слышишь, возьми трубку, Симон». А потом молчание, вздох, и он положил трубку. И это был голос Болоса. Вне всякого сомнения. Он звонил два часа назад.
– Болос?
– Да.
– Это Женсана.
– Блин, Женсана, черт бы тебя подрал. – На другом конце трубки чувствовалось облегчение. – Будь осторожен, слышишь?
– Ты можешь мне объяснить, что происходит?
Пауза в несколько секунд. Мне показалось, что Болос хочет удостовериться, что никто из домашних его не слышит. Он продолжил шепотом:
– Встречаемся прямо сейчас.
Очень вовремя, даже пиво не даст допить. И все из-за франклиновской мании преследования.
– Ты уверен, что…
– Симон, клянусь тебе, это не шутка. На башне через час.
И бросил трубку. Он бросил трубку! Во дает Болос: целый роман себе выдумал! Тоже мне, подражатель Орсона Уэллса! Встречаемся на башне Тибидабо, как в венском Пратере! Как в старые добрые времена! Мне стало смешно. Но вместо того чтобы отправиться в душ, я обреченно надел ботинки, допил пиво и снова сел за руль, пускаясь по течению вечернего дорожного движения в час пик.
Микель приехал вовремя, ровно через час он подъехал к подножию башни. Рыжеволосого парня, жующего жвачку, там в этот раз не было. Билеты продавала смуглая молчаливая девушка, и длинной очереди желающих потренировать вестибулярный аппарат на колесе обозрения не наблюдалось. Микель подумал, что ему нетрудно будет убедить Болоса, что не обязательно лезть на эту верхотуру только для того, чтобы поговорить с глазу на глаз, и что они могут спокойно посидеть на железной скамейке на смотровой площадке с шоколадным мороженым в руках. Прошло полчаса, но Болос не появлялся, и Микель уже начал ругать его нецензурными словами за непунктуальность и дурацкие идеи. Прождав час, он начал ощущать какое-то смутное беспокойство, но пока еще не понимал о чем. В десять часов вечера, когда небо почти стемнело, он решил позвонить ему домой и спросить, какой дурью он мается. Трубку взяла жена, и, словно чего-то остерегаясь, он непринужденно сказал ей: «Добрый вечер, Мария, это Женсана говорит».
– Здравствуй. Ты Жузепу-Марии звонишь?
– Да. Как у вас дела?
– Нормально. Слушай, его сейчас нет дома. У тебя-то как дела?
– Да все помаленьку. А когда он вернется?
– Не знаю. Он сказал, что выйдет на минутку, и что-то задерживается.
– А ты не знаешь, куда он пошел?
– Не знаю. – И встревоженно: – А что?
– Да нет, просто хотел сообразить, как… как… Нет, знаешь что? Лучше я перезвоню ему завтра.
– Ну как хочешь.
– На самом деле это совсем не срочно. Целую.
– Пока, Микель.
Когда парк развлечений закрылся, а смуглая девушка взяла свою сумку и ушла с друзьями, в желудке у Микеля уже начинало урчать, но по-прежнему не было ни следа Болоса с его непонятными страхами. Он подумал, а не послать ли к чертям этого идиота, когда-то бывшего ему другом, и не пойти ли в кинотеатр «Касабланка» на ночной сеанс. Но он вернулся домой, думая, что пора бы набросать первоначальный план интервью с Шиффом и снова послушать все его диски, какие найдутся дома. Когда он пришел домой, те две или три идеи насчет Шиффа, которые были у него в голове, немедленно улетучились, поскольку его ожидало новое сообщение: «Товарищ Симон, теперь очередь за тобой». Больше ему во втором сообщении ничего не сказали. И этот хриплый голос был ему совершенно незнаком. Что значит «теперь»? Он закурил и вышел на балкон. «Теперь». Значит, Болоса уже… Он посмотрел на часы: было уже как-то поздновато звонить Марии, чтобы сказать: «Слушай, а Болос-то вернулся? Живой? Веселый? Что, не вернулся? Тогда знаешь, похоже, его убили, но ты не волнуйся: на войне как на войне». Микель вернулся в гостиную. На мгновение ему показалось, что, пока он стоит на балконе, ничего бы не стоило тому, кто захочет… Нет, невозможно, чтобы в тысяча девятьсот девяносто пятом году люди еще занимались такими вещами… И он, конечно же, не может пойти в полицию, потому что все это либо идиотская шутка, либо всерьез. И если это всерьез, то безумный убийца мог рассказать легавым, что единственной его целью было отомстить за смерть отца, брата, племянника, деда, кузена, погибшего от беспощадной критики в затылок. И комиссар Молина повернулся бы ко мне и спросил бы: «Так вы убийца, господин Женсана?» – и я бы сказал: «В принципе, нет, но… я вот сейчас вас слушаю и думаю, мне даже и в голову никогда не приходило, что это можно назвать убийством; мне это всегда казалось казнью предателя. И меня так мучила совесть, что я раскаялся в том, что участвовал в казни, и стал совсем другим человеком. Я не нажимал на курок, комиссар, я только грязным полотенцем вытер лужу крови на полу, и, если хотите знать, комиссар, в тот момент я не чувствовал, что на мне грех. Но теперь все изменилось: сейчас я не могу с этим жить и не устаю повторять, что содеянное останется со мной до конца жизни. Как содеянное, так и несодеянное. Человеку, не готовому нести груз прошлого, пришлось бы научиться жить не думая». И комиссар Молина задумчиво покрутил бы ус и, чтобы скрыть свое замешательство, напустил бы на себя вид специалиста в области истории, социологии и психоанализа, погрозил бы мне пальцем, улыбнулся, как герой американского фильма, и сказал бы мне: «Позвольте мне сказать вам одну вещь, Майк: это значит, что вы, человек, воспитанный как добрый христианин, получивший серьезное и весьма достойное образование, оказались способны на убийство? Вы, человек, чувствительный к тонкостям художественного творчества, хотите сказать, что взяли пистолет и пиф-паф?» И я сказал бы: «Нет, комиссар Молайна, не в этом дело». А он бы ответил: «А в чем же тогда дело?» И я, как человек слабый, плача и крича, наврал бы ему с три короба: «Это все Болос! Это Франклин его застрелил, потому что эти сукины дети Курносый и Кролик оставили его полуживым, подонки!» И в приступе страха я бы предал своих товарищей и превратился бы еще в одного изменника делу, против которого должна быть направлена конструктивная критика в затылок. Или в сердце: «Стреляйте мне в сердце, товарищи. Цельтесь мне прямо в сердце: оно никогда никуда не годилось и слишком сильно бьется. Оно выходит из-под контроля, товарищи».