Доктор, так вы говорите, что я проживу несколько недель, может быть, несколько дней? Хорошо. За искренний ответ, — я добивался его по некоторым соображениям, — благодарю вас, но нимало не удивляюсь и не особенно огорчаюсь. Я пил жизнь двойными глотками и выпил ее в два раза скорее, чем другие; шумным и полноводным ручьем лилась она, и не удивительно, что усыхает раньше времени. Дело очень простое. Я принимаю его так, как человек, не окончательно лишенный разсудка, должен принять исполняющийся над ним приговор природы. Наконец, я, может быть, и не был бы таким разсудительным, еслиб впал в отчаяние, то-есть если б меня, вместе с жизнью, покидала надежда на счастье или даже на какие-нибудь мимолетныя утехи. Но чего я, — развалина тела и духа, — мог бы требовать от будущего, если б оно существовало для меня? Долгаго ряда безсонных ночей, дней, проводимых в безконечном отвращении ко всему, существующему на свете, адской боли, которая терзает мои истощенные нервы? У вашей науки нет средств, чтобы возвратить мне силы и здоровье, значит, смерть может только избавить меня от мучений. Я спокоен, мало того, приятно оживлен, чего со мной давно уже не было.
Наконец, меня встретить что-то новое, незнакомое; я загляну прямо в глаза чему-то очень любопытному и, вместе с тем, величественному. Что чувствует и думает человек, который умирает? Действительно ли я перестану чувствовать и мыслить всяким своим атомом в ту минуту, когда вы произнесете: он умер? Или, может быть, во мне еще довольно долго будет совершаться какое-нибудь частичное движение, смутно отражающее внешние звуки и вливающее в мой мозг неясныя, смутныя может быть, блаженныя, а может быть, и удручающия видения, воспоминания, мечты? Мне это очень любопытно, но я знаю что и эти последние отголоски и фантомы жизни будут слабеть, отдаляться, стихать, бледнеть… а потом что?
Ваши губы складываются так, как будто вы хотите сказать: «Не знаю!» И я повторяю за вами эти слова. Несмотря на все свои безумия, я все-таки еще настолько сохранил разсудок, чтобы суетным и ушедшим на суетныя дела разумом не распутывать узла, котораго не удалось распутать еще никому. Я не говорил ни да, ни нет, я не говорил: я буду существовать, или: я исчезну.
Не знаю, но собственно эта неизвестность обращает мое будущее в вещь очень интересную. Какой у него вид? Что там на дне? Кто из тех, которые здесь, на земле, утверждают или отрицают, кто ошибается, и кто прав? Что ни одна частица материя не пропадает, — это уже, кажется, удостоверено. Я слышал о какой-то теории, по которой каждый из разсеянных атомов этой материи обладает индивидуальною и сознательною жизнью, значит обладаете мыслью и чувствами, хотя бы и в их зачаточном состоянии. Значит, я разложусь на столько индивидуальных жизней, сколько в моем теле имеется атомов. Из какой-то книжки я вычитал предположение, что частички материи, освобожденный от разложившегося тела Елены, прекрасной жены Менелая, может быть, теперь находятся в шерсти полярнаго медведя, а по крайней мере одну из тех, которая составляла мозг Сократа, вы могли бы найти, — если б сумели искать, — в ткани моего халата. Куда я хотел бы направить мои атомы? С каким целым соединить их? во что обратить их? в каком деянии принять участие с ними?
Ха, ха, ха! как остроумно и насмешливо блеснули ваши глаза, доктор! Вы непременно подумали, что, мечтая о метампсихозе, я вижу перед собою с туманную одежду, которая облекаетея грудь ея, то-есть грудь поразительно прекрасной женщины, — губы, прильнувшия к краю кубка, руку, сжимающую колоду карт и т. д. и т. д. Знаю, знаю! Я лучше вас сумел бы перечислить все это, еслиб хотел. Но я не хочу… не хочу!
Toujonrs des perdrix! Смертельная скука. Что-то совсем иное замаячило перед моими глазами… Я сейчас вижу что-то, хотя слабо и неясно. Горящий костер, а наверху его, среди клубов дыма, стоит человек, как столб непоколебимой веры, как олицетворение возвышеннаго восторга… Два окна каменнаго дома, высоко над ярко освещенной и шумной улицей, мигают слабым огоньком одинокой лампы… Старая баба, в ситцевом платье и белом чепце на голове, появляется из-за папоротников с кошолкой грибов в одной руке и с пучком безсмертников и вереска в другой… Голубые глаза мужика, — не какого-нибудь особеннаго, а совсем простого мужика, — смотрящие на меня из-под густой шапки волос с такою благодарностью… Ах, да и за что была эта благодарность! Но это такое воспоминание, такое, что… О, доктор! Зачем у меня мало таких воспоминаний? Зачем я так глупо, так подло растратил жизнь? Зачем я должен умирать и ничего уже не могу ни изменить, ни возвратить, ни переделать? Грустно. Не надолго хватило моего разсудка. Мне нечем дышать… Морфия! О, чорт возьми, какая нестерпимая боль, и как мне грустно!.. Морфия, доктор!
Когда я, после двухчасового мучительнаго сна, проснулся сегодня утром, то, первым делом, расхохотался при воспоминании о том, как вас удивила моя вчерашняя болтовня. Мне уже давным-давно кажется смешным тот, кто удивляется. В самом себе я иногда открывал вещи совсем неожиданныя и необяснимыя, но должен был знать, что оне действительно существуют. Это мне напоминает где-то слышанное мною или откуда-то вычитанное мнение, что вы, ученые, ходите по берегу моря, поднимаете и разсматриваете мелкие камешки, а все неизмеримое морское дно остается для вас неразгаданною и недоступною тайной. Как же вы, при таком состоянии вашего знания, можете удивляться при встрече с незнакомым вам явлением? Смешны вы с этим удивлением, потому что должны каждую минуту и на каждом шагу разсчитывать встретиться с новой и незнакомой еще вам формой, существом, видоизменением вещи, появляющейся из пропасти, на берегу которой вы собираете свои камешки. Вчера вас удивило, что я, такой поклонник жизни, так спокойно перенес известие о приближающейся ко мне смерти, что такой, как я, светский человек, кутила, шалопай проявил любопытство перед смертью и вечностью. Несколько туманных видений, которыя замаячили перед моею памятью, и о которых я упоминал, вы просто напросто сочли за болезненный и безсознательный бред. Однако, вы сами лучше всех знаете, что болезнь моя не принадлежать к числу тех, которыя отнимают у ума сознание. К счастью, я избежал разжижения мозга, и лихорадки у меня также нет. Так почему же вы удивились и сочли мои воспоминания за бред? Вы лучше послушайте разсказ об интересных вещах, по крайней мере о вещах, возбуждающих интерес во мне.
Что, опять докторский и дружеский совет, чтоб я не говорил много, сохрани Боже, не взволновал бы самого себя и тем самым не ухудшил бы своего положения? Зачем, милый доктор так напрасно тратить тот великий дар природы, который именуется человеческим словом? Вы хорошо знаете о том, что я всю свою жизнь, — правда, жизнь недолгую, — всегда делал то, к чему меня влекло не только желание, а даже просто прихоть, и что собственно поэтому жизнь моя не могла быть продолжительною. Неужели бы я мог, даже еслиб и желал, при самом конце изменить тон и окраску своей натуры, или, если хотите, своих привычек? Но, кроме того, я вовсе и не хочу этого, да и зачем? Вы говорите, что от этого я буду больше страдать. Но ведь я, благодаря этому, утратил большую половину человеческой жизни, — теперь ли мне урезывать себя и воздерживаться, чтоб уменьшить половину моих страданий! Когда они наступят, я буду страдать, даже кричать, а вы укротите их морфием и конец! А теперь, когда они на целый час оставили меня, я буду говорить, потому что хочу, потому что мне так нравится.
Удивительная вещь, как ужасно мне хочется говорить! Натуралисты утверждают, что человек — самое болтливое изо всех земных существ, вероятно, потому, что коли он чувствует, что его уста должны скоро сомкнуться навсегда, то желает наболтаться досыта. Сократ, перед тем, как выпить отраву, вел необыкновенно длинную беседу со своими учениками, Тразеа болтал с Деметреем.
Ха, ха, ха! Вы снова удивляетесь, что я знаю, а еще больше, что я упоминаю о Сенеке, Тразее и т. д. Дорогой мой, хотя я просиживал все ночи над картами, с географическими ничего общаго не имеющими, я все-таки принадлежу к так называемому просвещенному классу общества: моя ранняя молодость была поручена попечениям дорогих учителей, аббата Ривьера из Парижа и сэра Джона Уайта из Лондона, а впоследствии я и так кое-когда сталкивался с книжками. Наконец, мои знания так скудны, что ими не наполнишь даже зрачка вашего глаза, который вы так широко открываете от изумления, что я обладаю даже и такими знаниями. Итак, греческие философы перед смертью болтали со своими учениками, стоики с римлянами, а потом длинныя поколения христиан свои признания шептали на ухо людям в ризах и стихарях. Теперь время сделалось более прозаичным. Возле меня нет ни плаща, ни бороды стоика, ни живописной одежды священника. Для таких, как я, достаточно таких как вы, доктор. Может быть, это вам доставляешь скуку, но вместе с тем приносит и почет. А вы, кроме того, и не соскучитесь, — вы человек ученый и должны с интересом относиться ко всем явлениям мира, а изследовать, как нужно, такую особь человека, какою был я, легко с перваго взгляда, в сущности же трудно. В этом вы убедитесь, когда я подкреплюсь бульоном, приготовленным по вашему распоряжению, и вновь заведу свою болтовню.