— Вы… вы… — повторял он и наконец закончил — вы сидите здесь и награждаете немецких прихлебателей и балетчиц… Сеете повсюду силу, разум, — да разве у вас у самих-то и сердца человеческаго нет? Бездельники!
Доктор, как вы думаете, дал я этому человеку пощечину и вызвал его на дуэль? В течение десяти лет у меня было четыре дуэли, и я показал свету, что я не трус. Может быть, я и теперь сделал бы то же, если бы мне это пришло в голову. Но мне в голову это не пришло. Я схватил исписанный листок, запечатлел в памяти название городка, откуда было послано письмо, и, не говоря ни слова, начал отступать задом к дверям, как это делают верные, когда удаляются от папы.
Я вышел на улицу таким маленьким, пришибленным, как будто у меня убыла половина моего роста, зато вырос огромный горб за плечами. Я так и чувствовал, что иду сгорбившись, ноги мои отяжелели, как будто на них были нацеплены кандалы. Когда я возвратился в свою роскошную квартиру, то первым делом обругал лакея-немца, который, как я знал, жестоко меня обкрадывает, потом разбил в мелкие куски японскую вазу, за которую несколько дней тому назад заплатил баснословныя деньги, и один вид которой приводить меня в безумие. Обе эти вспышки были очень глупы, я отлично знаю об этом, но я был так потрясен, что сам не сознавал, что я делаю, и чувствовал потребность выместить на людях и вещах бешенство, которое клокотало во мне.
К счастью, в то время я был еще при деньгах и на следующий день выслал в глухой городок такую сумму денег, о которой вдова, конечно, никогда не смела мечтать. Это немного успокоило меня, хотя потом в течение нескольких дней я серьезно подумывал, не возвратиться ли мне домой и не засесть ли в своих владениях…
Но тут подоспели различныя обстоятельства, и я забыл, а с этим человеком…
Доктор, вы слышите? Разве здесь есть еще кто-нибудь, кроме нас двоих? Там, в углу комнаты, за моею кроватью, кто-то произнес: «бездельники!» Не спорьте! я ясно слышал. Да и как не слыхать? Глухи вы, что ли, потому что это слово, так произнесенное, обладает настолько большою силой, что если б из него сковать молот, то этим молотом можно было бы разбить какую угодно скалу. Так вы не слыхали? Галлюцинация слуха, говорите вы? А, пожалуй. У меня она не раз бывала. Теперь я уже ничего не слышу, но как мне грустно, грустно!
Два дня я уже не разговаривал с вами ни о чем, кроме моих недугов, с которыми вы так искусно справляетесь. А вы, действительно, чувствуете себя счастливым, по крайней мере довольным, когда уменьшаете человеческие страдания, а порою, случайно, и совсем побеждаете их? Да? Ну, конечно! Отчего я не учился медицине? Я был бы теперь, как и вы, здоров и самое меньшее — доволен. Но все это пропало, значить и разговаривать об этом нечего. Я раньше, вы позже, — оба мы кончим одинаково.
Не от чего приходить в отчаяние: все — суета сует. А о том, что все — суета сует, я подумал в первый раз спустя два года после разсказанной мною истории и тотчас же после выходки, которую я устроил с моею достойнейшею и, как я отлично знаю, богатейшею тетушкой, после выходки, от которой весь Париж хохотал до слез.
Проболтавшись летом в Ницце и Монте-Карло, зиму я проводил в Париже, потому что, кроме других дел, меня приковывала к нему танцовщица Роза, — я был ея счастливым, хотя только временным обладателем. Это была прославленная и возбуждавшая удивление столицы мира игрушка, вещь, всегда остающаяся в обладании того, кто давал больше, — весь вопрос сводился только к цифре. Я концом пальца начертил на ея беленькой ладони наивысшую цифру, а прочие кандидаты даже пожелтели от зависти. Я сам не знаю, что мне больше нравилось: стальной ли носок танцовщицы, или пожелтевшия от зависти лица моих друзей.
Что вы говорите? Вы спрашиваете о той, об итальянке? Неужели и я был бы таким же наивным, если б изучал медицину? Если так, то радуйтесь, что я не дошел до этого. Итальянка сама по себе, а Роза сама по себе. Та проплыла, эта приплыла… как ласточки, у каждой из которых есть своя весна и своя осень.
Наши дела с Розой тоже уже приближались к осени, и, представившись в ея обществе всему большому свету, я начинал чувствовать себя пресыщенным счастьем и славой, но вдруг в Париж соизволила прибыть моя тетушка. Вы ее немного знаете. Олицетворенное величие, не правда ли? Более близко знакомые с нею знают, что язык у нея злой. Она и говорить так, как ходит: величественного злостно. Хроника света об ея молодости занесла на свои страницы несколько строчек, и тетушка под старость изо всей силы старается стереть их крылом строжайшей добродетели. Вид дюжинный и, при всей своей дюжинности, антипатичный. Впрочем, мы питали друг к другу взаимную антипатию, начало которой лежало, кажется, в том, что если бы не мое появление на свет, то тетушка, при отсутствии наследников в мужской линии, унаследовала бы имущество своего брата, а моего отца.
Вы делаете замечание, что она и без того очень богата, но разве жадность вы считаете исключительною особенностью бедняков? Напротив, напротив: I'appetit vient en mangeant, а долговременная поддержка на поверхности земли такого величия, как моя тетушка, влечет за собой не меньшия издержки, чем кратковременное существование такого ветрогона, как я.
В то время, о котором я говорю, мы были более далеки друг от друга, чем когда бы то ни было. Она, при упоминании обо мне, разражалась негодующими воплями, я высмеивал ее. Она, доводя позор моего поведения до наивысшей степени и прикрашивая его множеством искусно скомпанованных добавлений, поссорила меня с некоторыми родственниками, мнением которых я дорожил; а я, лишенный таланта интриги, не мог отплатить ей тем же. Я изобрел другой способ, который более приходился мне по силам. Все это находится в совершенной противоположности с патриархальными понятиями и обычаями, но чего же вы хотите? Когда на одной стороне стоит сожаление о выскользнувшем из рук больном состоянии, а с другой — ничем не ограничиваемое своевольство, всякая патриархальность должна разсыпаться в прах. Да, наконец, и в самыя патриархальныя времена Сара грызлась с Авраамом, а Иаков обманывал Исава. Так все идет на свете. Я же, узнавши о высочайшем прибытии моей тетушки в Париж, употребил все свои силы на то, чтобы разузнать о всех ея привычках, о том, как она проводить свои драгоценные дни. Когда мне сообщили, что временно, пока ея пребывание в Париже не будет обставлено как следует, она кушает в таком-то и таком-то ресторане, за таким-то табль-д'отом, я подпрыгнул от радости и с быстротою молнии помчался к Розе. «Одевайся! — крикнул я, — да скорей! скорей! Надень на себя все, что только есть vlan, chic и che-che!». А ей это только и нужно! Белое платье, накрест затканное красными полосками, чудовищная шляпа, нацепленная на волосы, еще более чудовищно причесанные, ножки, выглядывающая из-под платья больше, чем нужно, в руках хлыст, — одним словом, все, что только может быть совершеннаго vlan и che-che! Я даже обомлел, — настолько это было яркое олицетворение полусвета.
В то время у меня был экипажик, конструкцию котораго я придумал сам, стараясь насколько возможно более сделать его похожим на аиста. Он был так курьезен, что когда я ехал в нем, множество людей останавливались и со смехом указывали на него пальцами. И теперь мы с Розой засели в наш экипажик; она править, грум за нами. Мы подъезжаем к указанному нам ресторану, но прежде, чем вошли в залу, люди, сидящие у окна, закричала: «аист! аист!» — а моя фамилия и имя Розы хвалебным шумом наполнили высокую комнату. Входим. Я веду Розу под руку, а сам глазами отыскиваю тетку. Рядом с ней сидит муж, а напротив, совсем напротив, два свободных места, заранее откупленных мною. В зале человек триста и все из тех, которым отлично известны характеры, отношения и высокия дела нашего света. Отсюда — всеобщее любопытство и внимание, обращенное то на ту пару, то на другую.
Веселая Роза шествует со мной рядом таким шагом, как будто вот-вот выскочит на середину и проделает несколько антраша, а я, проведя ее через всю залу, останавливаюсь перед теткой. С низким поклоном я сначала заявляю о своем восторге по поводу ея прибытия в Париж, осведомляюсь об ея драгоценном здоровый, а потом, указывая на мою спутницу (которая в это время от нетерпения и радости бичует хлыстом свою юбку), заявляю, что имею честь представить ей m-lle Розу Ворьен, артистку театра Galete, красу Парижа и первую звезду теперешняго хореографическаго искусства.
Понятно, что все это я говорю с выражением высочайшего уважения и по-французски. Во-первых, тетка моя другого языка не употребляет; во-вторых, я хочу, чтобы меня все поняли. Пользуясь же остолбенением той, к которой я обращаюсь, я добавляю несколько кратких, но совершенно серьезных слов о высоком значении, которое имеет для нашей цивилизации вышеупомянутое искусство, о том, что даже у древних оно пользовалось большим почетом и уважением, наконец о том, что собственно m-lle Роза Ворьен довела это искусство до совершенства и сумела завоевать поклонение всего цивилизованнаго мира.