Вернулась хозяйка, и разговор на эту тему оборвался, а Васарису и впрямь показалось, будто какой-то ужасный призрак пронесся мимо них троих, более или менее счастливых людей.
Дома он ни с кем не стал делиться впечатлениями. Настоятель знал, зачем ездил в город Васарис, и был удивлен, увидев, что вернулся он в хорошем настроении. «Я того и опасался, — думал Платунас, — что вмешается прелат и все дело испортит. Ишь как опекает своего любимчика…»
Придя на другой день в усадьбу, Васарис пересказал баронессе все, что слышал в Науяполисе. Она обрадовалась, что ему не грозит больше наказание, но в соображения прелата относительно войны не поверила.
— У этих старых политиков вечно головы забиты всякими фантазиями на тему о войне, — шутила она. — Наивные провинциальные дипломаты воображают, что цари только и делают, что пируют и воюют. Не из таких ли и ваш прелат?.. То, что он посоветовал вам уехать, похвально. Только, если вы будете дожидаться войны, я уверена, что он успеет умереть, а вы — занять его место…
Незаметно пролетели еще недели две. Жизнь шла своим обычным чередом, и никакие тревожные известия не омрачали ясного калнинского небосклона. Поскольку Васарис не пострадал из-за жалобы настоятеля и больше не испытывал охоты поступать наперекор ему, он стал осторожнее и свои визиты в усадьбу старался таить от любопытных глаз.
Подошел большой престольный праздник в Калнинай — день пресвятой девы Ладанницы. Как ни скупенек был Платунас; а не пожалел нескольких десятков рублей наличными ради такого случая. Все остальное доставило настоятельское хозяйство или натащили прихожане.
Съехалось много ксендзов. Прибыли из дальних приходов и два однокашника Васариса — Петрила и Касайтис. Любопытно им было повидаться после года священства. Петрила оказался типичным викарием — стал краснолиц, раздался, разжирел. Ходил он быстро, крупным шагом, размахивая руками так, что широко развевались полы расстегнутой сутаны. Он любил заговаривать зубы бабенкам, которые лезли к нему целовать руку, и не чурался крепких словечек. Своей участью Петрила, видимо, был вполне доволен.
Ксендз Касайтис, наоборот, казался удрученным, подавленным, присмиревшим. Он и в семинарии был скептиком и пессимистом, а год ксендзовства наложил и на его характер и на лицо печать мизантропии. Васарису грустно было глядеть на товарища. Он, и не зная, догадывался, что в душе Касайтиса назревает одна из тех жизненных драм, которые не всегда разыгрываются на виду, а еще реже могут найти понимание в тени алтарей. Перед обедом все трое сошлись в комнате Васариса, но откровенного, искреннего разговора у них не получилось. Петрила начал балаганить по поводу последних стихов Васариса, похвалил за дерзость, но, заметив его замешательство, взялся за Касайтиса: почему это он такой унылый, да такой бледный. Хотя Васарис и Касайтис сердились на Петрилу, но оставаться с глазу на глаз остерегались, так как знали, что не заставят себя открыть друг другу сердце.
Приехал на престольный праздник и шлавантский батюшка. За столом, случайно или нет, но он оказался рядом с Васарисом. Настоятель поставил на стол водку и коньяк. Некоторые молодые ксендзы демонстративно опрокинули вверх дном свои рюмки, но скандала не получилось. Шлавантскому батюшке, видимо, хотелось втянуть Васариса в разговор, но тот держался настороженно, понимая, что Рамутис вот-вот начнет сговариваться с батюшкой, как обратить его на путь истинный.
— Отчего же вы, ксендз Людас, больше не наведываетесь в Шлавантай? — спросил батюшка. — Мы в прошлый раз так славно побеседовали. И теперь нашли бы о чем поразмыслить. Работа в приходе каждодневно доставляет столько предметов для размышлений. Весьма полезно бы обсудить их и поделиться мыслями. А вы без долгих сборов приезжайте как-нибудь сообща с ксендзом Рамутисом.
— Не знаю, право, батюшка… Трудно выбраться… То к больному надо, то еще какое-нибудь дело… Не замечаешь, как время идет.
— Чем вы сейчас занимаетесь? Все еще стихи пишете?
— Пописываю кое-что…
— Может, и духовное что сложили?
— Пробовал раза два, да не получается…
— А ведь когда читаешь ваши стишки, кажется, вам они легко даются, — мягко усомнился батюшка.
— Я где-то читал, что по стилю духовные стихи и народные песни — это нечто иное, чем обычная поэзия. Чтобы писать их, требуется особый талант.
— А мне думается, когда поэт хочет писать духовные стихи во славу божью, господь не поскупится на талант. Ну, посвященствуйте еще несколько годков, проникнитесь благодатью, которой господь облекает усердного ксендза — и незаметно приметесь славить его.
Васарису стало ясно, что батюшка считает его стихи заблуждением юности и желает, чтобы заблуждение это поскорее миновало. Сам же он давно убедился, что если пожелание батюшки исполнится, то он действительно перестанет воспевать мирскую суету, но не будет и славить бога.
Во время этого праздника Васарис увидел, как чужды ему стали дела и люди его сословия. Более чужды, чем раньше. Когда он был семинаристом, его связывали с этим сословием надежды на будущую работу, общность предстоящего дела, все то, чего он еще не знал, но ожидал и на что надеялся. Теперь, чем меньше оставалось ожидать и надеяться, тем сильнее он чувствовал себя чужим в этом окружении. Отличительные черты духовного сословия — и положительные и отрицательные — теперь раздражали и отталкивали его. Среди ксендзов у него не было ни одного друга, с которым бы его связывали те или иные духовные, церковные дела. Ни с одним из них он не мог найти общий язык. Он замечал, что многие его избегают, не знают, о чем с ним говорить, а другие считают гордецом или вообразившим себя невесть чем вертопрахом. Ему хотелось бежать от этих облаченных в сутаны, как и он сам, но думающих и чувствующих по-иному людей в другую жизненную среду, где царят более простые, человечные отношения. Так запутывались и обрывались внутренние нити, которые связывали поэта Васариса с духовным сословием. Но внешние формы были еще тверды и крепки.
Однажды, вскоре после престольного праздника, в чудную пополуденную пору Васарис пошел наведать дам. Солнце палило немилосердно, и все трое, сидя в тени лип, изредка лениво перебрасывались незначительными фразами. Мимо парка по дороге со скрипом ехали огромные возы сена и клевера, и терпкий аромат вянущих трав разливался в душном воздухе. Вдруг из дома через застекленную веранду выскочила горничная Зося и, помахивая листком бумаги, подбежала к баронессе.
— Телеграмма!
Баронесса взглянула на листок и удивленно сказала:
— Неожиданная новость!.. Завтра приезжает барон, просит выслать на станцию лошадей. Что должен означать этот внезапный приезд?
— Non, c'est étonnant!..[156] Не стало ли ему хуже? — встревожилась госпожа Соколина.
— Не может этого быть, милая. Я позавчера только получила от него письмо. Пишет, что чувствует себя превосходно и пока не собирается возвращаться домой.
А Васарису кольнула мозг друга*я догадка:
— Уж не война ли?
— Ах, не пугайте нас, милый ксендз! — раздраженно воскликнула госпожа Соколина.
На этот раз баронесса не подсмеивалась над упоминанием о войне. Затянувшийся австро-сербский конфликт навевал мрачные предчувствия. Весть о приезде барона подняла в усадьбе разные толки.
И в этот и на другой день Васарис не находил себе места от нетерпения: какие новости привезет барон Райнакис? На третий день он уже решил идти в усадьбу, как, сразу после обеда, когда ксендзы только что встали из-за стола, в комнату вбежал, тяжело дыша, сам барон. Едва успев поздороваться, он начал выкладывать сразу на нескольких языках последние страшные новости: вчера, двадцать восьмого июля, Австрия объявила Сербии войну. Нет никаких сомнений, что не сегодня-завтра Россия объявит войну Австрии, а Германия России. Он сам, барон, как русский подданный, еле успел вырваться и чуть ли не последним поездом доехал до границы.
— Ach, du lieber Gott! C'est incroyable, incroyable!.. — схватившись за голову, восклицал он. — Подумайте, ведь это безумие… C'est la guerre!.. enfin c'est la catastrophe, meine Herren![157]
После нескольких минут возбужденных излияний барон снова убежал, будучи не в силах усидеть на месте.
Приход барона и принесенные им вести были для всего причта точно гром с ясного неба. Очутившись перед лицом грозных и неведомых событий, все три ксендза впервые почувствовали некоторое единодушие. Впервые Платунас без презрения и насмешки выслушал Васариса, который только теперь передал соображения прелата Гирвидаса, в подтверждение мнения, что война непременно начнется. Настоятель подумал о своем поднявшемся стеной хлебе, о скотине и всяком добре, хранящемся в амбарах, представил себе, что все это может уничтожить война, побледнел — и ему уже стало безразлично, останется Васарис в Калнинай или нет. А ксендз Рамутис ушел в костел посетить sanctissimum и стал читать по четкам молитвы, прося бога отдалить страшный призрак войны.