Мне кажется, я уловил отдаленное видение ночи, превосходящей в своем блеске день. Все началось с отведенных от заката глаз и с губ, отказывающихся от поцелуев. И тогда сердце получило команду прекратить грезить о дорогой земле Гвента, заглушить мечту, которая никогда не умирала в течение многих лет, приятную и мучительную мечту о древней земле, ее холмах и лесах. Помню, однажды, еще будучи шестнадцатилетним грубияном, я поехал посмотреть люптонскую ярмарку. Мне всегда нравились большие киоски, караваны и карусели, а также зеленое, красное и золотое варварское пламя, пылающее посреди растоптанного проклятого ноля на фоне Люптона и влажного серого осеннего неба. Туда стекались деревенские жители в длинных блузах, придававших им какую-то особенную мужественность. Кто видел скопление этих бравых людей на ярмарке, сразу узнает их: настоящие унылые джуты[242] с широкими розовыми лицами в обрамлении светло-русых шелковистых волос.
Мне нравилось смотреть на их белые одежды с оригинальной вышивкой; эти пышущие здоровьем люди были представителями старой жизни английской деревни в нашем гадком "индустриальном центре". Они с тоской глядели по сторонам, как бы удивляясь безобразию этого места, но не могли не восхищаться столь наглядным свидетельством богатства! Да, они олицетворяли Старую Англию; они любили длинные изгибы широкой деревенской улицы, строгие фронтоны древних гладких каменных стен, соломенные крыши здесь и там, треснутое окно деревенского магазина, старую церковь, вздымавшуюся среди унылых вязов, и, конечно же, веселую таверну — прекрасную обитель искренней радости и пива, пережиток тех времен, когда люди еще были людьми, способными по-настоящему жить. Люптон находится очень далеко от земли Гарди[243], и все же, я думаю, что деревенские жители в своих блузах-платьях и сама сущность Гарди дисциплинировали меня. Я вижу деревенскую улицу, усыпанную белым снегом, и свет, льющийся из высокого окна, затем раздастся звон колоколов, и устремляется к небу песня:
"Помни паденье Адама.
О, человек".
Мне нравится смотреть, как вращаются карусели, и люди, гордо восседающие на абсурдных деревянных лошадках, с восторгом мчатся по кругу до тех пор, пока их глаза не затуманиваются. Гремят барабаны, странные гудки разносят свои хриплые звуки на многие кварталы, механическая музыка, под которую вращаются лошадки, грохочет, свистя и хрипя; затем наступает короткая тишина, и вновь окрестности оглашаются звуком музыки, а лошадки устремляются на новым круг.
Но в тот праведным день, о котором идет повествование, я предпочел позолоченным кабинам и сверкающим каруселям бескрайнее ноле, где лошади были возбуждены до состояния, схожего с безумием или с электрическим разрядом. Когда я подходил к киоску, мужчина, оказавшимся рядом со мной, радостно крикнул слог, а приветствия, увидев своего друга. Он говорил о Гвенте с тем замечательным акцентом и тем гоном, что очаровывают меня больше, чем вся музыка мира. Я не слышал этих чудесных звуков в течение всех долгих лет моего томительного изгнания. А ведь это были всего лишь одна или две фразы из обычного приветствия! Ярмарка закончилась: больше ничего не крутилось, кричащие голоса, ржание лошадей, бои барабанов, скрежетание труб и металлической музыки — все кануло в бездну. Осталась лишь тишина, которая неизменно следует за страшным грохотом грома. Было раннее утро, и я стоял среди пышно распустившихся колючих кустов и смотрел в дал"" лесистых холмов, возвышавшихся над руслом светлой реки на востоке. Да, я был большим бездельником в свои шестнадцать, но слезы блестели у меня в глазах, а сердце разрывалось от тоски.
Казалось, теперь я должен был подавить подобные мысли, забыть о пылающем солнечном свете над горой, не думать о приятном аромате сумрака, сгустившегося над быстрым ручейком. Я очень любил "путешествия" — путешествия в мир фантазии. Наверное, я боялся, что, если не восстановлю облик старой земли в споем воображении, он может потускнеть и стать ело различимой исчезающей картинкой. Но я должен постепенно забыть тайный путь, те глухие, переплетающиеся тропинки, что расходились в разных направлениях, чтобы соединиться вновь в стране холмов, лесов и водоемов под скупыми мрачными кронами деревьев, дарующих прохладу во время невыносимого летнего зноя. Блуждающие дорожки, бегущие но полям, вели в потаенные сокровенные уголки этой земли, и я знал, что никто не отговорит меня ходить гуда, где заканчивалась увитая зеленью поломанная изгородь, что сливалась с чащей. В этой обители дикорастущих сливовых деревьев, леса, синего неба и большого разрушенного дома сходились все те пути, что я хранил в своем воображении как великую тайну, которой они в сущности и были. Таким образом, я восстанавливал в памяти живую картину Гвента, "чтобы не забыть о чуде цветов, чтобы не перестать замечать луга и потоки".
Но как я уже говорил, время пришло, и, наконец, пробил час. С усилием я лишил свою душу памяти, желания и сожаления о тех мгновениях, когда идолы обреченного Твин-Барлума, большого Минидд-Маена и серебряных вод Аска появлялись предо мной и я полностью отдавался им. Не размышлял я и о белом Карлионе, сияющем за рекой. Мне кажется, боль моя была ужасна. До Куинси, замечательный художник, этот искатель и хранитель тайн, описал страдания человека, когда опиум ломает узы его порока. Подобное происходило и со мной в виде отвращения к Люптону: его обманчивая энергия, мораль и энтузиазм — все его воинство ханжества в едином порыве избивало меня. Уступал ли я под натиском безумия, ускользал ли потайной дорожкой, которая, как я знал, заканчивалась в безопасной долине, где безумец никогда бы не смог потревожить меня? Бывало, я валился с ног, напившись волшебной родниковой воды, и бродил, блуждая, но зеленым лощинам и диким лесным тропам. По я изо всех сил старался отгородить свое сердце от подобных вещей, удержать свой дух посредством серьезном дисциплины воздержания. Постоянно стремясь к этому, я добивался все больших и больших успехов.
Существовала и еще более неизведанная глубина в этом процессе catharsis[244]. Я уже говорил, что иногда необходимо изгнать ангелов, чтобы освободить место для Бога. И сейчас мне было дано строгое указание: перестать грезить о кельтской святости, которая всегда была для меня мечтой, наиболее скрытой во мне святыней, целительным домом, где излечивались все раны души и тела. Никто не хочет быть грубым; думаю, мы должны признать, что умеренное практичное англиканство[245] должно обладать чем-то таким, ибо абсолютный обман не может более продолжать свое существование. А значит, оно являет собой высоко благопристойную моральную жизнь, которая поощряет умеренную и хорошо регулируемую атмосферу преданности. Прекрасная и (согласно ее понятиям) весьма набожная женщина своей интерпретацией "Аnima Christi"[246] превратила меня из "пьяницы" в "очищенного человека". Она была очень набожна и ненавидела чтение "Calix meus inebrians"[247]. Отец всегда учил меня соответствовать самому себе внешне и с нежностью терпеть Любимых Братьев, в то время мы праздновали в наших сердцах древнюю английскую мессу и ждали возвращения Кадваладра.
Я почитал его учение и продолжаю почитать сегодня, полагая, что мы должны следовать ему. По в глубине сердца я всегда сомневался, что умеренное англиканство хоть в чем-то соотносится с христианством в любом его проявлении, и вообще считал заблуждением, когда о нем говорили как о религии. Конечно, я не сомневаюсь, что многие действительно верующие люди исповедовали его: я говорю о системе и атмосфере, которая исходит от него. И когда когда ethos[248] закрытых частных школ добавился к нему, итоги обучения практически привели к утверждению, что Небеса и Бог — постоянные союзники.
Никто не должен превращаться в духовного калеку; я просто хочу сказать, что никогда и не мечтал о поиске религии среди стен нашей часовни. Без сомнения, Те Deum все еще был Те Deum, но даже самый благороднейший из гимнов можно опошлить, очернить и выставить на посмешище, так что вы примите его за мелодию, недостойную даже паршивого пенни. Лично я думаю, что органные композиции почитаются куда больше, чем англиканское пение, и уверен, что многие популярные мелодии гимна по торжественности значительно хуже "E Dunno where’е are"[249].
Нет, религия, которая вела, манила и понуждала меня, была замечательным и удивительным мифом кельтской церкви. Это было обучение, больше, чем обучение, — смысл жизни моего отца. И я действительно крестился водой Святого Источника[250], и таким образом, великая легенда о святых и их бытии затмила все мои устремления и стала для меня пылающей ризой великой тайны. Кто-то, утомленный жизнью и испытывающий отвращение ко всему, может и не разглядеть яркое божество на мерзких змеиных губах. Другой же будет пленен рассказом и откроет для себя красоту мира. Я воспринимал кельтский миф как Совершенство, дочь Короля: Omnius Gloria ejus filiae Regis ab, intus, Intermedium fimbriis aureis circumamicta uarietatibus[251]. Начиная с тех дней, я узнал очень много об этой великой тайне.