Мы тем выше могли оценить досуг, подаренный нам отцом Лампросом, что его имя пользовалось большим почётом у христиан и к нему приходили многие, ожидавшие совета и утешения. Но его любили и те, кто поклонялся Двенадцати богам или происходил с Севера, где в просторных залах и огороженных рощах почитают асов. Им тоже, когда они являлись к нему, патер жертвовал себя с равной энергией, только не в священнической форме. Часто брат Ото, который повидал много храмов и мистерий, называл в этом уме удивительным, что он соединяет такой высокий уровень знания с точными правилами. Брат Ото полагал, что догму тоже сопровождают уровни одухотворения — как одеяние, которое на ранних ступенях переплетено золотом и пурпурной материей и потом с каждым шагом достигает незримого качества, постепенно теряя узор на свету.
При том доверии, которое все силы, действующие в Лагуне, оказывали отцу Лампросу, он был полностью посвящён в ход дел. Он прозревал игру, которая велась там, пожалуй, лучше, нежели все другие, и потому нам представлялось странным, что в его монастырской жизни она будто его не касалась. Скорее казалось, что по мере того, как надвигалась опасность, его существо просветлялось и светилось сильнее.
Мы часто говорили об этом в нашем Рутовом скиту, сидя у огня из виноградных черенков, — ибо в грозные времена такие умы, как башни возвышаются над шатким поколением. Иногда мы спрашивали себя, не кажется ли ему разложение зашедшим уже слишком далеко, чтобы его лечить; или скромность и гордость мешали ему вступить в спор партий, будь то словами, будь то действием. Однако брат Ото лучше всего выразил связь, сказав, что для таких натур, как он, нет необходимости разрушать ужасное, они созданы, чтобы вступать в высокие градусы огня, как через ворота в отцовский дом. Он, который жил за монастырскими стенами, точно мечтатель, был, вероятно, только для нас полной действительностью.
Как бы то ни было — если отец Лампрос пренебрегал безопасностью для себя, то за нас он преданно беспокоился. От него часто приходили записки, которые он подписывал именем Филлобиус, и призывали нас отправиться туда или сюда на экскурсию к редкому цветку, как раз расцветшему. Тогда мы догадывались, что он хотел в определённый час отправить нас подальше от дома, и действовали согласно его совету. Он, видимо, выбрал такую форму, потому что узнавал многое из делающегося под секретом.
Мы также обратили внимание, что его курьеры, не найдя нас в ските, передавали нам письмо через Эрио, а не через Лампузу.
Когда огонь уничтожения на мраморных утёсах разгорался сильнее, в нас оживали воспоминания о наших мавританских временах и мы обдумывали выход из ситуации насилия. Власти в Лагуне ещё настолько уравновешивали друг друга, что даже незначительные силы могли дать перевес, поэтому пока клановые союзы боролись друг с другом, а Биденхорн со своими наёмниками вёл себя двусмысленно, Старший лесничий располагал незначительным персоналом.
Мы задумали было устроить ночью с Беловаром и его кланом охоту на охотников и каждого, кто угодит в наши сети, растерзанным вешать на перекрёстке, чтобы заговорить с подлецами из лесных деревень на том языке, который они только и понимают. Услышав о таких планах, старик пришёл в радостное возбуждение, принялся играть в ножнах широким кинжалом и настаивать, чтобы мы заострили зубья капканов и что участникам гона следует-де голодать до тех пор, пока нюх на кровь не заставит их свесить красные языки до земли. Тут-то и мы почувствовали, что власть инстинкта как молния пронизала нашу плоть.
Но обсуждая в кабинете с гербариями или в библиотеке ситуацию более основательно, мы всё твёрже приходили к решению сопротивляться только духовной силой. После Альта Планы мы, кажется, поняли, что есть оружие, которое сильнее режущего и колющего, но иногда мы, как дети, возвращались в прежний мир, где царит ужас. Мы ещё не знали всего могущества, данного человеку.
В этом отношении общение с отцом Лампросом имело для нас высшую ценность. Мы, пожалуй, решились бы действовать по велению собственного сердца, то есть с тем настроением, с каким мы вернулись в Лагуну; но при таких изменившихся обстоятельствах нам потребовалась помощь кого-то другого. Близость хорошего учителя даёт нам то, чего мы, в сущности, хотим, и она позволяет нам оставаться самими собой. Благородный пример потому живёт в глубине нашего сердца, что по нему мы догадываемся, на что сами способны.
Теперь для нас в Лагуне настало странное время. Пока злодеяния в стране разрастались, точно грибковое сплетение в гнилой древесине, мы всё глубже погружались в мистерию цветов, и их чашечки казались нам крупней и лучистей, чем обычно. Но прежде всего мы продолжали свои работы над языком, ибо распознали в слове волшебный клинок, перед лучом которого власть тиранов бледнеет. Триедины слово, свобода и дух.
Я могу, пожалуй, сказать, что усилия наши не проходили даром. Иногда поутру мы просыпались в большом веселье и ощущали на языке приятный вкус, какой бывает у человека в состоянии отменного здоровья. Тогда нам нетрудно было называть вещи, и мы двигались в Рутовом скиту, словно в некоем помещении, где были магнетически заряженные камеры. В лёгком опьянении и с чуть кружащейся головой мы расхаживали по комнатам и по саду, время от времени кладя на камин маленькие листки.
В такие дни мы при предельной высоте солнца наведывались на острый выступ мраморных утёсов. Змеиной тропой мы проходили через красные иероглифы ланцетных гадюк и поднимались по ступеням скальной лестницы, которые на свету ярко сверкали. С самого высокого гребня утёсов, который в полдень ослепительно лучился вдаль, мы долго смотрели на страну, и наши взоры старались разглядеть своё благо в каждой складке, в каждой меже. Тогда у нас точно пелена с глаз спадала, и мы понимали, как живут вещи в стихотворениях, в сиянии своей несокрушимости.
И нас радостно охватывало знание того, что уничтожение не находит приюта в элементах и что обман его клубится на поверхности подобно туманным картинам, которым не устоять перед солнцем. И мы догадывались: если мы жили в тех кельях, которые неразрушимы, то из каждой фазы уничтожения мы, как через открытые ворота, как бы переходим из одной праздничной комнаты в ещё более сияющую.
Часто, когда мы стояли на вершине мраморных утёсов, мой брат Ото высказывал мнение, что смысл жизни — повторять в преходящем творение, как ребёнок повторяет в игре труд отца. В этом смысл семени и зачатия, строительства и порядка, картины и поэзии, что в них, как в зеркалах из пёстрого стекла, которое очень быстро разбивается, даёт о себе знать великий труд.
Мы охотно вспоминаем о своих величественных днях. Но нам не следует обходить молчанием также и те, когда власть над нами захватывало низкое. В часы нашей слабости уничтожение предстаёт нам в ужасном виде, как те картины, какие видишь в храмах богов мести.
Иногда день для нас начинался с хмурого утра, мы с каким-то страхом расхаживали по Рутовому скиту и предавались безотрадным размышлениям в кабинете с гербариями и в библиотеке. Тогда мы, как правило, накрепко запирали ящики и при свете читали пожелтелые страницы и рукописи, написанные нами в одной из прежних поездок. Мы просматривали старые письма и для утешения раскрывали проверенные книги, в сердцах которых хранилось для нас тепло, тлеющее уже много столетий. Так зной большого лета Земли продолжает жить в тёмных угольных жилах.
В такие дни, когда господствовал сплин, мы закрывали и двери, ведущие в сад, ибо свежий аромат цветов был для нас слишком обжигающим. Вечером мы посылали Эрио в скальную кухню, чтобы Лампуза наполнила для нас кувшин вина, разлитого в год Кометы.
И потом, сидя перед камином, где огонь поедал виноградные черенки, мы по обычаю, усвоенному нами в Британии, ставили на стол ароматные амфоры. Как правило, мы собирали для этого лепестки, которые приносили времена года, и, предварительно высушив, запрессовывали их в широкие, пузатые сосуды. Когда в зимнюю пору мы поднимали крышки кувшинов, пёстрый флёр этих лепестков был уже давно поблекшим и выцветал до оттенка пожелтевшего шёлка и бледно-пурпурной ткани. И всё же из этой цветочной отавы, подобно воспоминанию о грядках резеды и розовых садах, поднимался приглушённый, чудесный аромат.
В эти хмурые праздники мы зажигали тяжёлые свечи из пчелиного воска. Они остались ещё от прощального дара провансальского рыцаря Деодата,[27] который давным-давно пал в диком Тавре. При их свете мы вспоминали этого благородного друга и те вечерние часы, когда на Родосе мы болтали с ним на высокой кольцевой стене, меж тем как солнце на безоблачном небе опускалось в Эгейское море. С его заходом из галерной гавани в город проникало лёгкое дуновение воздуха. Тогда сладкое благоухание роз смешивалось с духом инжирных деревьев, и в морской бриз вплавлялась эссенция далёких лесных и травяных склонов. Но прежде всего изо рвов, на дне которых жёлтыми коврами цвела ромашка, поднимался густой, превосходный запах.