X
В субботу, в семь часов утра, гражданин Блез, в черной шляпе с загнутыми кверху углами, в пунцовом жилете, лосинах и желтых ботфортах с отворотами, постучал ручкой хлыста в дверь мастерской. Гражданка Гамлен мирно беседовала в это время с гражданином Бротто, между тем как Эварист завязывал перед осколком зеркала высокий белый галстук.
— Счастливого пути, господин Блез! — сказала гражданка. — Но раз вы отправляетесь рисовать, возьмите с собой и господина Бротто: ведь он тоже художник.
— Что ж, гражданин Бротто, едемте с нами, — ответил Жан Блез.
Убедившись, что он не будет в тягость, Бротто — человек общительный и любитель всяких развлечений — охотно согласился.
Гражданка Элоди поднялась на пятый этаж, чтобы поцеловать гражданку Гамлен, которую она называла своей маменькой. Она была одета во все белое и благоухала лавандой.
Старый дорожный берлин с опущенным верхом, запряженный парой лошадей, ожидал на площади. На задней скамейке сидела Роза Тевенен с Жюльеной Азар. Элоди предложила актрисе сесть с правой стороны, сама села с левой, а худощавую Жюльену поместили между ними. Бротто устроился на передней скамейке, против гражданки Тевенен, Филипп Дюбуа — против гражданки Азар, Эварист — против Элоди. Что же касается Филиппа Демаи, его атлетический торс красовался на козлах, по левую руку от возницы, которого он поражал россказнями о том, что есть в Америке местность, где на деревьях растут колбасы.
Гражданин Блез, превосходный наездник, ехал верхом и, не желая глотать пыль, поднятую берлином, скакал впереди.
По мере того как берлин катил по мостовой предместья, путники забывали о своих заботах; при виде полей, деревьев, неба мысли их становились радостными и приятными. Элоди думала, что могла бы прожить всю жизнь с Эваристом на лоне природы, на берегу реки, близ лесной опушки; она разводила бы кур, а он был бы мировым судьею где-нибудь в деревне. Придорожные вязы убегали от них. При въезде в селения наперерез экипажу с лаем устремлялись дворняжки, кидаясь под ноги лошадям, меж тем как рослый спаньель, разлегшийся поперек дороги, с сожалением подымался с места; куры разлетались во всех направлениях и, спасаясь, перебегали дорогу; гуси, сбившись в кучу, удалялись неспешно. Чумазые дети глазели на берлин. Утро выдалось жаркое, на небе — ни облака. Потрескавшаяся почва жаждала дождя. Они вышли из экипажа у Вильжюифа. Когда они проходили через селенье, Демаи зашел к фруктовщице купить вишен, чтобы угостить гражданок, которым хотелось пить. Торговка оказалась смазливой: Демаи пропал надолго. Филипп Дюбуа окликнул его по прозвищу:
— Эй! Барбару!.. Барбару!
Этим прозвищем его обычно звали приятели.
Услыхав ненавистное имя, прохожие насторожились; во всех окнах появились лица. Когда же санкюлоты увидели выходящего от фруктовщицы красивого молодого человека, в распахнутом жилете, с развевающимся на атлетической груди жабо, с корзиной вишен на плече и с фраком на кончике трости, они приняли художника за объявленного вне закона жирондиста, бесцеремонно схватили его и, не обращая внимания на его негодующие протесты, наверное отвели бы в мэрию, если бы старик Бротто, Гамлен и все три женщины не подтвердили согласно, что задержанного гражданина зовут Филипп Демаи, что он гравер и истый якобинец. И все-таки заподозренному пришлось предъявить удостоверение о благонадежности, которое оказалось при нем совершенно случайно, ибо в делах такого рода он отличался крайней беззаботностью. Только этой ценой удалось ему вырваться из рук деревенских патриотов, поплатившись пустяком — разорванной кружевной манжетой. Национальные гвардейцы, от которых ему досталось больше, чем от прочих, даже извинялись перед ним: теперь они предлагали торжественно отнести его на руках в мэрию.
Получив свободу, окруженный гражданками Элоди, Розой, Жюльеной, Демаи с горькой усмешкой посмотрел сверху вниз на Филиппа Дюбуа, которого он недолюбливал и подозревал в вероломстве.
— Дюбуа, — сказал он, — если ты еще раз назовешь меня Барбару, я буду звать тебя Бриссо; это толстый, смешной человечек, с жирными волосами, лоснящейся кожей и липкими руками. Никто не усомнится, что именно ты гнусный Бриссо, враг народа, и республиканцы, охваченные при виде тебя ужасом и отвращением, повесят тебя на первом же фонаре… Понял?
Гражданин Блез, приведший свою лошадь с водопоя, уверял, будто это он уладил все дело, хотя всем казалось, что оно уладилось без него.
Сели опять в экипаж. Дорогою Демаи сообщил вознице, что некогда на равнину Лонжюмо, которую они проезжали, свалилось несколько обитателей луны и что формой тела и цветом кожи они походили на лягушек, но ростом были значительно выше. Филипп Дюбуа и Гамлен беседовали об искусстве. Дюбуа, ученик Реньо, побывал в Риме. Он видел там фрески Рафаэля и ставил их выше всех шедевров живописи. Его восхищали колорит Корреджо, изобретательность Аннибала Каррачи, рисунок Доменикино[395], но он не находил ничего, что могло бы сравниться по стилю с картинами Помпео Баттони[396]. В Риме он посещал господина Менажо[397] и госпожу Лебрен[398], но так как оба они относились к Революции враждебно, то он не упомянул о них. Зато он расхваливал Анжелику Кауфман[399] за ее изящный вкус и знание античности.
Гамлен с сожалением говорил о том, что вслед за расцветом французской живописи — запоздалым, ибо он начался только с Лесюэра[400], Клода и Пуссена и соответствует по времени упадку итальянской и фламандской школ, — последовало такое стремительное и глубокое падение. Он считал причиной этого общественные нравы и Академию, бывшую, так сказать, их зеркалом. Но Академию, к счастью, упразднили, и теперь Давид и его ученики на основе новых принципов создают искусство, достойное свободного народа. Среди молодых художников Гамлен без малейшей зависти ставил на первое место Эннекена и Топино-Лебрена. Филипп Дюбуа предпочитал Давиду своего учителя Реньо, а в юном Жераре видел надежду современной живописи.
Элоди восхищалась красным бархатным током и белым платьем гражданки Тевенен. Актриса в свою очередь хвалила туалеты своих спутниц и давала им советы, как одеваться еще лучше: для этого, по ее мнению, следует отказаться от всяких отделок.
— Простота — вот к чему надо постоянно стремиться, — говорила она. — Мы учимся этому на сцене, где платье должно не скрывать, а подчеркивать каждое движение. В этом вся красота наряда, и другой красоты ему не нужно.
— Вы совершенно правы, душенька, — отвечала Элоди. — Но ничто не обходится так дорого, как простота. Не всегда мы только по отсутствию вкуса всячески украшаем свой туалет отделкой: иногда мы поступаем так из соображений экономии.
Они с оживлением заговорили об осенних модах: совершенно гладких платьях с короткой талией.
— Сколько женщин уродуют себя, подчиняясь моде! — заметила гражданка Тевенен. — Следует считаться прежде всего с собственной фигурой.
— Красивы только ткани, набрасываемые на фигуру целыми и драпирующиеся Затем складками, — вмешался Гамлен. — Все, что скроено и сшито, — ужасно.
Эти мысли, более уместные в книге Винкельмана[401], чем в устах человека, обращающегося к парижанкам, встретили равнодушно-пренебрежительный отпор.
— Зимою будут носить ватные пальто под лапландские, из флоранса и из сицилиена и казакины с отрезной талией, застегивающиеся, на турецкий манер, жилетом, — сказала Элоди.
— Все это жалкие ухищрения тех, кто не имеет возможности хорошо одеваться, — возразила актриса. — Это продается в лавках готового платья. У меня есть портниха, работающая на дому; у нее золотые руки, и берет она совсем недорого; я вам пришлю ее, милочка.
И полились слова, легкие, торопливые; перебирались, обсуждались тонкие ткани, полосатый флоранс, гладкая тафта, сицилиен, газ, нанка.
А старик Бротто, прислушиваясь к их разговору, со сладостной меланхолией думал об этих легких, прихотливо сменяющих одна другую тканях, облекающих очаровательные, недолговечные формы, беспрестанно возрождающиеся, как цветы в полях. И его взор, переходя с трех молодых женщин на васильки и маки, росшие вдоль дороги, увлажнялся слезами светлой грусти.
Около десяти часов они приехали в Оранжи и остановились в харчевне «Колокол», где супруги Пуатрин давали приют и пешим и конным. Гражданин Блез, уже успевший почиститься и помыться, помог гражданкам выйти из экипажа. Обед заказали к полудню, после чего все двинулись пешком, предшествуемые деревенским мальчуганом, который нес ящики с красками, папки, мольберты и зонтики, прямо полем, к месту слияния Оржа и Иветты, в тот очаровательный уголок, откуда открывается вид на зеленеющую равнину Лонжюмо, окаймленную Сеной и лесом святой Женевьевы.