Я узнал у кади не только имя греческого вельможи, но и его местожительство; им оказался городок в Морее, именуемый турками Акад. Я думал, что мне трудно будет завязать там с кем-нибудь знакомство, и поэтому решил обратиться непосредственно к паше этой провинции. Но тут я узнал, что в Константинополе находится много торговцев невольницами из тех мест, и мне так повезло, что первый же, к которому я пришел, сказал мне, что сеньор Кондоиди уже больше года живет в Константинополе и что его знают все его соотечественники. Теперь оставалось только отыскать его дом. Торговец невольницами тут же оказал мне эту услугу. Я не замедлил отправиться туда; успех первых хлопот подогрел мое рвение, и мне стало уже казаться, что я вот-вот достигну цели. Судя по жилищу и облику греческого вельможи, я понял, что он не особенно богат. Передо мною оказался отпрыск одного из тех древних родов, потомки коих не столь блистают знатностью, сколько гордятся ею, а здесь они до такой степени унижены турками, что даже если бы и имели возможность вести более широкий образ жизни, то не стали бы кичиться своим богатством. Короче говоря, Кондоиди можно было принять за добропорядочного провинциального дворянина; он встретил меня учтиво, даже предварительно не осведомившись о том, кто я такой, ибо, уходя от кади, я отослал свой экипаж. Он ждал моих объяснений без особого интереса и предоставил мне возможность не торопясь высказать все, что я заранее подготовил. Дав ему понять, что мне известны пережитые им невзгоды, я попросил у него прощения за то, что по многим причинам интересуюсь вопросами, которые ему легко будет разъяснить мне; а именно: я хотел бы знать, сколько лет прошло с тех пор как он лишился жены и дочери. Он ответил, что беда случилась лет четырнадцать-пятнадцать тому назад. Срок этот так точно совпадал с возрастом Теофеи, особенно если принять во внимание, что тогда ей было два года, что все мои сомнения показались мне почти что разрешенными.
— Допускаете ли вы, — продолжал я, — что, вопреки утверждению похитителя, хотя бы одна из них еще жива? Надо думать, что вам хотелось бы, чтобы выжившей оказалась ваша дочь; в таком случае не были бы вы признательны тем, кто подал бы вам надежду в один прекрасный день вновь обрести ее?
Я ожидал, что вопрос мой приведет его в восторг; однако он, пребывая все в том же безразличном состоянии, возразил мне, что время, уже залечившее скорбь об этой утрате, не дает никаких оснований надеяться на чудо, которое могло бы ее возместить, что у него несколько сыновей и что наследства, которое он им оставляет, едва хватит на поддержание чести их рода; дочь же его, если и предположить, что она жива, вряд ли сохранила добродетель, оказавшись в руках негодяя, да еще в такой стране, как Турция. А потому он не может представить себе, чтобы она была достойна вновь войти в родную семью.
Из всех этих доводов последний показался мне самым веским. Однако мне подумалось, что такого рода открытие, а главное — его неожиданность создают наилучшие условия для пробуждения в человеке естественных чувств; поэтому я всеми силами старался вызвать их.
— Я не вхожу в рассмотрение того, насколько основательны ваши доводы и сомнения, — живо возразил я, — ибо они никак не могут опровергнуть непреложный факт. Ваша дочь жива. Оставим в стороне ее нравственность, о которой я не берусь судить; зато я осмеливаюсь поручиться вам за ее ум и обаяние. От вас одного зависит вновь встретиться с ней, и я сейчас запишу вам ее адрес.
Я попросил перо, написал имя учителя и тотчас же удалился.
Я был убежден, что если он не совсем бесчувственен, то не выдержит ни минуты и поддастся естественному порыву; поэтому я уехал до того преисполненный надежды, что, в расчете на радостное зрелище, направился прямо к учителю, воображая, что отец окажется там чуть ли не раньше меня. Я не пошел к Теофее; я хотел насладиться ее удивлением и радостью. Но когда прошло несколько часов, а отец все не появлялся, у меня зародилось опасение, что надежда моя не оправдается, и я в конце концов рассказал ей все, что предпринял, чтобы выполнить свое обещание; теперь я уже ничуть не сомневался, что действительно разыскал ее отца. Признания негодяя, злоупотребившего ее детским простодушием, произвели на нее особенно сильное впечатление.
— Меня не огорчит, если я так и не узнаю правду о моем происхождении, — сказала она, — если же я вполне удостоверюсь в том, что обязана жизнью вашему греческому вельможе, то не буду в обиде, что он не решается признать меня своим ребенком. Но, так или иначе, я горячо благодарю небо за то, что оно дает мне отныне право не считать своим отцом человека, которого я больше, чем кого-либо на свете, ненавидела и презирала.
При этой мысли она так растрогалась, что глаза ее заволоклись слезами; она раз двадцать повторила, что теперь ей кажется, словно не кому иному, как мне, она обязана жизнью, ибо снять с нее позор ее прежнего существования — значит в полном смысле слова возродить ее для новой жизни.
Но я считал, что дело, за которое я взялся, еще не закончено, и в пылу, еще не угасшем во мне, я предложил ей поехать вместе со мною к Кондоиди. У природы свои права, против которых сердцу человека никак не устоять, как бы черств или корыстен он ни был. Мне думалось, что когда Кондоиди увидит свою дочь, услышит ее голос, встретит ее взгляд, почувствует тепло ее объятий, то в нем непременно пробудятся отцовские чувства. Он не отрицал, что дочь его еще может отыскаться. А над всеми прочими возражениями, надеялся я, восторжествует сама природа. Между тем Теофея высказала некоторые опасения.
— Не лучше ли оставаться неопознанной и скрытой от всего света? — заметила она.
Я не стал вдаваться в сущность ее сомнений и почти насильно увез ее с собою.
Было уже довольно поздно. Я провел часть дня в одиночестве у учителя; успев приспособиться к некоей таинственности, я велел прислать мне туда обед с моим камердинером. Пока я уговаривал Теофею отправиться со мною, стало смеркаться, а когда мы приехали к Кондоиди, было уже совсем темно. Он еще не возвратился из города, куда отправился днем по делам, но его слуга, уже видевший меня утром, предложил мне, в ожидании хозяина, поговорить с его тремя сыновьями. Я не только не отверг этого предложения, а, наоборот, счел его чрезвычайно благоприятным. Меня ввели к ним вместе с Теофеей; на голову ее была накинута чадра. Едва я сказал юношам, что виделся утром с их отцом, а теперь приехал к нему по тому же вопросу, как мне стало ясно, что они уже осведомлены о сути дела, а тот, которого я по внешнему виду принял за старшего, холодно возразил мне, что вряд ли мне удастся впутать их отца в столь сомнительную и неправдоподобную историю. В ответ я привел соображения, позволявшие мне судить обо всем иначе; поколебав их своими доводами, я попросил Теофею откинуть чадру, чтобы братья могли узнать в ее лице родственные черты. Двое старших взглянули на нее чрезвычайно холодно, зато младший, которому было не более восемнадцати лет — причем он поразил меня сходством с сестрою, — едва взглянув на нее, бросился к ней с распростертыми объятиями и стал ее без конца целовать. Теофея, не решаясь принимать его ласки, смущенно уклонялась от них. Но двое старших не замедлили выручить ее из столь стеснительного положения. Они подошли и стали грубо вырывать ее из рук брата, а тому грозили гневом отца, говоря, что он будет крайне возмущен поведением, идущим вразрез с его планами. Меня самого возмущала их черствость, и я резко упрекал их, что не помешало мне просить Теофею сесть и дожидаться Кондоиди. Помимо моего камердинера, нас сопровождал учитель, и этих двух мужчин было достаточно, чтобы оградить меня от каких-либо оскорблений.
Наконец, отец приехал, но — чего я никак не мог предвидеть — едва он узнал, что я его дожидаюсь и что со мною девушка, как он выскочил из комнаты, словно ему грозила какая-то опасность, и велел слуге, принявшему меня, передать мне, что после объяснения, состоявшегося между нами, его весьма удивляет мое упорное желание навязать ему девушку, которую он не считает своей дочерью. Грубость его меня глубоко возмутила; взяв Теофею за руку, я сказал ей, что вопрос об ее происхождении не зависит от прихоти ее отца и что, поскольку она явно его дочь, не имеет ни малейшего значения, признает он ее или нет.
— Свидетельство кади и мое свидетельство, — добавил я, — будут иметь не меньшую силу, чем признание вашей семьи, и к тому же я не вижу никаких оснований сокрушаться о том, что вам отказывают здесь в родственных чувствах.
Мы с нею удалились; присутствующие не оказали мне ни малейших знаков внимания и не проводили нас до порога. Я не мог сетовать на юношей, коим был совершенно незнаком, и мне легче было простить им эту неучтивость, чем жестокосердие, которое они проявили в отношении своей сестры.
Враждебность родственников огорчила бедную девушку больше, чем я предполагал, принимая во внимание, как неохотно она согласилась сопровождать меня. Я собирался изложить ей свои намерения, когда мы возвратимся к учителю, а разыгравшаяся сцена только подтвердила правильность задуманного мною. Однако грустное настроение, в котором она пребывала весь вечер, убеждало меня, что время выбрано мною неудачно. Я ограничился тем, что несколько раз принимался убеждать ее не расстраиваться, поскольку она может не сомневаться, что будет обеспечена всем необходимым. На это она отвечала, что самое дорогое для нее — уверенность, что чувства мои к ней останутся неизменными; но, хотя она была, казалось, вполне искренна, мне все же послышалась в ее словах горечь; я подумал, что за ночь грусть ее может развеяться, а потому лучше отложить разговор на завтра.