Когда я вижу эти лохмотья на вешалке, мне становится тошно! Мне кажется, что я вхожу в ризницу и собираюсь отпевать мертвеца. Они пахнут поповщиной, ладаном. Мочой. Они воняют! Я спрашиваю себя, каким образом мне удастся натянуть на себя эти кишки!
Мне предстоит носить такие же тряпки? Может быть, даже придется самому кроить их и шить с помощью моего мужчины. И вдобавок повязывать бант или несколько бантов на голове.
Я с ужасом представлял себя увенчанным огромными и пышными, но не бантами, а похабными бодрюшами.
Это будет потрепанный бант, нашептывал мне язвительный внутренний голос. Потрепанный стариковский бант. Потрепанный бант — прохвост! И в каких волосах ему предстоит красоваться? На искусственном парике или в моих грязных завитых патлах?
Я знал, что буду скромно носить очень простой наряд, в то время как единственный способ для меня выйти из тупика заключался в неистовой экстравагантности. Все же я лелеял мечту вышить на нем розу, которая испортит платье и станет женским вариантом виноградной кисти Стилитано.
(Много позже того как я оказался в Антверпене, я заговорил со Стилитано о фальшивой кисти, которую он прятал в штанах. В ответ он рассказал мне об одной испанской шлюхе, носившей под платьем розу из кисеи, пришпиленную на соответствующем месте. «На месте увядшего цветка», — сказал он.)
Я меланхолично разглядывал юбки в комнате Педро. Он снабдил меня адресами дамочек, торгующих туалетами, у которых я мог бы подобрать себе платье по росту.
— Жан, у тебя будет свой туалет.
Я чувствовал отвращение к этому скотскому слову (мне казалось, что «туалет» сродни жировой ткани, обволакивающей внутренности в чреве животных). Тогда же Стилитано, которого, возможно, коробило то, что его друг будет щеголять в женском наряде, отказался от этой мысли.
— Это не обязательно, — сказал он. — Ты и так сумеешь закадрить мужиков.
Увы! Хозяин «Криоллы» требовал, чтобы я переоделся девицей. Девицей!
Я — девица,
Я кладу на свое бедро…
Тогда же я понял, как трудно пробиться к свету, вскрывая гнойник стыда. Я смог только раз появиться переодетым вместе с Педро, выставить себя напоказ вместе с ним. Это случилось вечером, когда нас пригласила группа французских офицеров. За их столиком сидела дама лет пятидесяти. Она улыбнулась мне мило и снисходительно и, не удержавшись, спросила:
— Вы любите мужчин?
— Да, мадам.
— И… когда же именно это началось?
Я не дал никому пощечины, но мой голос прозвучал так взволнованно, что я осознал свою ярость и стыд. Чтобы отделаться от этих чувств, мне даже пришлось той же ночью ограбить офицера.
По крайней мере, говорил я себе, если мой стыд не наигран, то за ним скрывается нечто более острое и опасное, своего рода жало, которое вечно будет нацелено на тех, кто этот стыд вызывает. Может быть, он не стоял на моем пути, как ловушка, может быть, он не был намеренным, но, будучи тем же, что он, я хочу затаиться под ним и шпионить оттуда.
Во время карнавала было нетрудно переодеться, и я стащил из гостиничного номера андалузскую нижнюю юбку с корсажем. Однажды вечером, прикрывшись мантильей и веером, я пробежал через город, направляясь в «Криоллу». Чтобы несколько сгладить разрыв с вашим миром, я напялил юбку на брюки. Не успел я добраться до стойки, как затрещал шлейф моего наряда. Я обернулся, охваченный яростью.
— Простите. Я извиняюсь.
Нога белокурого юноши запуталась в моих кружевах. Я с трудом выдавил из себя: «Осторожно!» Лицо неуклюжего парня, который извинялся с улыбкой, было настолько бледным, что я покраснел. Рядом кто-то тихо сказал:
— Простите его, сеньора, он хромает.
«Хромайте себе на здоровье, но не на моем же подоле!» — завопила запертая во мне трагическая актриса. Но вокруг нас стоял хохот. «Не хромайте на моем туалете!» — вопил я в глубине души. Эта фраза, которая, казалось, возникала в моем желудке или в кишках, окутанных словом «туалет», должно быть, выражалась в ужасном взгляде. Разгневанный и униженный, я бросился вон под улюлюканье мужчин и Каролинок. Я добежал до моря и утопил в его водах юбку, корсаж, мантилью и веер. Весь город был навеселе; опьянев от этого Карнавала, оторванного от земли, он остался один в океане.[17] Я был бедным и грустным.
(«Требуется чувство изящного…» Я уже от него отрекался. Я запрещал себе это чувство. Естественно, я проявлял бы его на каждом шагу. Я знал, что, если бы мне привили вкус, это не облагородило бы меня, а размягчило. Сам Стилитано дивился, что я настолько неразвит. Я хотел, чтобы мои пальцы оцепенели: я не позволял себе научиться шить.)
Мы со Стилитано отправились в Кадис. Пересаживаясь с одного товарного поезда на другой, мы добрались до окрестностей Сан-Фернандо и решили продолжать путь пешком. И тут Стилитано пропал. Мы договорились встретиться на вокзале. Он не пришел. Я долго ждал, я ходил на вокзал два дня подряд, хотя и был уверен, что он меня бросил. Я остался один, без гроша в кармане. Осознав все это, я снова почувствовал досадное и в то же время приятное присутствие паразитов в изнаночных швах рубашки и брюк: Стилитано и я, мы были все теми же египетскими монахинями, которые никогда не моют ног и чьи сорочки воняют гнилью.
Сан-Фернандо стоит на берегу моря. Я решил перебраться в окруженный водой Кадис, связанный с материком длиннющей дамбой. Я ступил на нее под вечер. Впереди высились соляные пирамиды солончаков Сан-Фернандо, и дальше, в море, на фоне заката вырисовывался город куполов и минаретов: на краю западной земли я внезапно узрел синтетический образ Востока. Впервые в жизни вещи заслонили от меня человека. Я позабыл Стилитано.
Чтобы не умереть с голоду, я шел спозаранку в порт, где рыбаки обычно выбрасывают из лодок немного рыбы, выловленной ночью. Всем нищим известен этот обычай.
Вместо того чтобы варить ее на костре, как в Малаге вместе с другими босяками, я удалялся в одиночестве к скалам, обращенным к Порто-Реале. Когда моя рыба была готова, всходило солнце. Почти всегда я ел ее без хлеба и соли. Стоя, лежа или сидя на скалах, на восточной окраине острова, лицом к берегу, я был первым, кого освещал и согревал первый луч. Он был первым проблеском жизни. Я собирал рыбу на пристанях еще в темноте, в темноте я приходил к своим скалам. Восход солнца ошеломлял меня. Я поклонялся солнцу. Между нами возникала близость заговорщиков. Разумеется, я почитал его, обходясь без сложных обрядов; мне и в голову не пришло бы подражать первобытным людям, но я знаю, что это светило стало моим богом. Оно поднималось, описывало дугу и завершало ее в моем теле. Если даже я лицезрел его на небе, отданном астрономам, оно было лишь дерзкой проекцией заключенного во мне светила. Возможно, я даже смутно путал его с исчезнувшим Стилитано.
Таким образом, я даю вам представление о характере моего восприятия. Природа потрясала меня. Моя любовь к Стилитано, его оглушительное вторжение в мою убогую жизнь и Бог весть что еще бросили меня на произвол стихий. Стихии жестоки. Чтобы приручить их, я решил вобрать их в себя. Я не закрывал больше глаз на их жестокость, напротив, я приветствовал ее и потакал им в этом.
Поскольку такая процедура не могла удасться с помощью диалектики, я обратился к магии, то есть намеренной предрасположенности, интуитивному согласию с природой. Язык потерял для меня всякий смысл. Именно тогда предметы и обстоятельства, в которых, как пчелиное жало, все же таилась заноза гордости, стали мне по-матерински родными. (По-матерински, то бишь теми, сущностью которых является женственность. Упоминая об этом, я нисколько не намекаю на нечто из области маздакизма, а лишь уточняю, что мое восприятие предписывало мне видеть вокруг женский порядок вещей. Оно имело на это право, поскольку ему удалось приобрести некоторые мужские свойства: твердость, жестокость и равнодушие.)
Если я попытаюсь при помощи слов воссоздать мое тогдашнее поведение, читатель, как и я сам, не клюнет на эту удочку. Мы знаем, что наш язык неспособен воспроизвести даже отражение ушедших в небытие диковинных состояний. То же самое произошло бы с этим дневником, если бы я попытался сделать его свидетелем того, каким я был. Я уточняю, что он информирует лишь о том, каков я сегодня. Это не поиски прошедшего времени, а произведение искусства, темой и поводом которого служит моя прежняя жизнь. Этот дневник станет настоящим, зафиксированным с помощью прошлого, а не наоборот. Итак, да будет вам известно, что факты таковы, какими я их описываю, а вот толкование — это итог того, чем я стал.
Ночами я гулял по городу. Я спал, приткнувшись к стене, чтобы укрыться от ветра. Я мечтал о Танжере, близость которого и слава приюта предателей пьянили меня. Дабы забыть о своей нищете, я измышлял коварнейшие измены и совершил бы их без содрогания сердца. Сегодня я знаю, что с Францией меня связывает лишь любовь к ее языку, но тогда!..