А может ли существовать жизнь? — равнодушно спрашивал он себя. Жизнь определяется как движение. Жизнь людей — это целенаправленное движение; каково же положение того, кому запрещены цель и движение, существа, закованного в цепи, но еще способного дышать и сознавать, каких блистательных высот можно было бы достичь, если бы?.. Ему остается лишь кричать: «Почему?» — ив качестве единственного объяснения видеть перед собой дуло пистолета. Реардэн пожал плечами; ему даже не хотелось искать ответ.
Он безразлично отметил опустошение, вызванное безразличием. Неважно, какую борьбу он вел в прошлом, он никогда не опускался до такой мерзости, как безвольный отказ от действия. В тяжелые моменты он никогда не позволял страданию одержать верх над собой; не отказывался от стремления к радости. Он никогда не сомневался в сущности мира и в величии человека как энергии и ядра этого мира. Несколько лет назад он с презрительным скептицизмом поражался фанатическим сектам, созданным людьми на темных задворках истории, сектам, веровавшим, что человек загнан в ловушку злорадной вселенной, управляемой злом, ради единственной цели — мучений. Сегодня он понял, каким было их видение и восприятие мира. Если то, что он видел вокруг, — мир, в котором он живет, он не хочет касаться ни малейшей его частички, не хочет бороться с ним. Он аутсайдер, посторонний, ему нечего терять и незачем дальше жить.
Дэгни и желание видеть ее сохранились как единственное исключение. Желание осталось. Но он был потрясен, осознав, что не испытывает ни малейшего желания разделить с ней сегодня постель. Страсть, не дававшая ему ни малейшей передышки, все возраставшая, питавшаяся собственной удовлетворенностью, исчезла. Это было странное бессилие — но не рассудка и плоти. Он чувствовал, так же страстно, как и всегда, что она для него самая желанная женщина в мире, но это порождало лишь желание желать ее, желание чувствовать, но не само чувство. В этом бесчувствии не ощущалось ничего личного, будто оно не имело отношения ни к нему, ни к ней, будто секс входил в сферу, ставшую для него недосягаемой.
— Не вставай, оставайся там, ты столь откровенно ждала меня, что я хочу посмотреть на это подольше. — Он сказал это в дверях, увидев ее в кресле, увидев, как она вздрогнула и попыталась подняться; он улыбался.
Реардэн заметил, словно какая-то часть его с беспристрастным любопытством наблюдала за его реакцией, что его улыбка и неожиданная радость были неподдельными. Он вновь обнаружил то чувство, которое испытывал всегда, но никак не мог осознать, потому что оно всегда было безусловным и непосредственным, — чувство, не позволяющее ему приходить к ней страдающим. Это было больше чем гордость от желания скрыть свое страдание, это было понимание, что мысль о страдании недопустима в ее присутствии, что какая бы то ни было форма их притязания друг на друга не должна мотивироваться болью и требовать жалости. Он не приносил жалость и не за ней приходил.
— Тебе все еще нужны доказательства, что я всегда жду тебя? — спросила она, послушно откидываясь назад в кресле; ее голос был не нежным и умоляющим, а звонким, насмешливым.
— Дэгни, почему большинство женщин никогда в этом не признаются, а ты признаешься?
— Потому что они никогда не уверены, что их нельзя не хотеть. Я же в этом уверена.
— Я всегда восхищался уверенностью в себе.
— Уверенность в себе — лишь часть того, что я сказала, Хэнк.
— А в целом?
— Уверенность в своей ценности — и в твоей. — Он взглянул на нее, словно ловя внезапно промелькнувшую мысль, и она, засмеявшись, добавила: — Я не уверена, что мне удалось бы удержать такого человека, как Орен Бойл, например. Он вообще не захотел бы меня. Но ты хочешь.
— Не означает ли это, — медленно спросил он, — что я поднялся в твоих глазах, когда ты поняла, что я хочу тебя?
— Конечно.
— У большинства людей, которых кто-то хочет, другая реакция.
— Да, другая.
— Большинство людей чувствуют, что поднялись в собственных глазах, если другие хотят их.
— А я чувствую, что другие поднялись до моего уровня, если они хотят меня. И ты, Хэнк, точно так же думаешь о себе — неважно, признаешь ты это или нет.
«Но я говорил тебе об этом в то первое утро», — думал Реардэн, глядя на нее сверху. Дэгни лежала, лениво растянувшись, с ничего не выражающим лицом, но блестящими от удовольствия глазами. Он знал, что она думала об этом и знала, что он тоже об этом думает. Он улыбнулся, но промолчал.
Развалившись на тахте и разглядывая Дэгни через всю комнату, он чувствовал себя прекрасно — словно между ним и вещами, о которых он думал по дороге сюда, встала какая-то временная ограда. Он рассказал ей о стычке с человеком из ГИЕНа, потому что, хотя случившееся и таило в себе опасность, странное чувство удовлетворения от этого осталось.
Он хохотнул в ответ на ее возмущение:
Не стоит на них сердиться. Это не хуже того, чем они занимаются ежедневно.
— Хэнк, может, мне стоит переговорить об этом с доктором Стадлером?
— Нет, конечно!
— Он должен остановить это. Уж это-то в его силах.
— Нет уж, лучше в тюрьму. Доктор Стадлер? Ведь у тебя нет никаких дел с ним, правда?
— Я встречалась с ним несколько дней назад.
— Зачем?
— Насчет двигателя.
— Двигателя? — Он произнес это медленно, странным тоном, словно мысль о двигателе неожиданно напомнила ему о чем-то. — Дэгни… человек, который изобрел двигатель… действительно жил на свете?
— Да… конечно. Что ты имеешь в виду?
— Я хочу сказать… Я хочу лишь сказать, что… это приятная мысль, правда? Даже если его уже нет, он жил… жил так, что изобрел двигатель…
— Что случилось, Хэнк?
— Ничего. Расскажи мне о двигателе.
Дэгни рассказала о своей встрече с доктором Стадлером. Она встала и, пока говорила, расхаживала по комнате; сейчас она не могла лгать, она всегда ощущала подступающую волну надежды и желание действовать, когда дело касалось Двигателя.
Реардэн заметил огни города за окном: ему казалось, что они зажигаются по очереди, один за другим, образуя необъятный горизонт, которым он так восхищался; он чувствовал это, хотя знал, что огни светились все время. Затем он понял, что это было в нем самом, — форма, восстанавливающаяся контур за контуром, заключала в себе его любовь к городу. Реардэн понял, что она вернулась, потому что видел на фоне города стройную фигуру женщины с энергично поднятой головой; женщина казалась ему очень далекой, ее шаги напоминали полет. Он смотрел на нее, как на незнакомого человека, он едва осознавал, что это женщина, но видение переходило в чувство, для которого больше всего подходили слова: это мир и его ядро, это то, что составляет город; угловатые линии зданий и угловатые черты лица, лишенные всего, кроме цели, — последовательные этапы изготовления стали и шаги, стремящиеся к своей цели, вот чем были люди, живущие, чтобы изобретать электричество, сталь, печи, двигатели, — они были миром, они, а не пресмыкающиеся в темных углах людишки, полуумоляющие, полуугрожающие, кичливо выставляя напоказ свои открытые язвы в качестве единственного обоснования права на жизнь и своего единственного достоинства. Пока существует человек с чистым мужеством новой мысли, можно ли оставить мир тем, другим? Пока можно найти единственную форму, дающую ему краткий миг целительного вдохновения, может ли он поверить, что миром завладели язвы, стоны и оружие? Люди, изобретающие двигатели, еще не перевелись, он никогда не усомнится в их реальности, он их воспринимал так, что противоречие делалось невыносимым, что даже отвращение становилось данью им и этому миру — их и его.
— Милая… — произнес он, словно неожиданно очнувшись, заметив, что Дэгни замолчала. — Милая…
— Что с тобой, Хэнк? — нежно спросила она.
— Ничего… Только… не стоило обращаться к Стадлеру. — Его лицо озарилось уверенностью, голос звучал бодро, защищающе и мягко; она больше ничего не заметила, он выглядел как обычно, лишь нотка мягкости в голосе казалась непривычной.
— Я тоже так считаю, — сказала она, — но не знаю почему.
— Я объясню. — Он подался вперед. — Он хотел, чтобы ты признала в нем того великого Роберта Стадлера, которым он когда-то был и от которого не осталось и следа, что ему очень хорошо известно. Он хотел, чтобы ты выразила почтение к нему, несмотря на его действия и вопреки им. Он хотел, чтобы ты исказила для него реальность, чтобы его величие осталось, а ГИЕН исчез, словно его никогда не существовало. И ты единственная, кто мог сделать это для него.
— Но почему я?
— Потому что ты жертва.
Она изумленно взглянула на него. Он говорил решительно, почувствовав внезапную ясность, словно прозрел и разглядел наконец смутно видимое и ощущаемое.
— Дэгни, они занимаются тем, чего мы никогда не понимали. Они знают то, чего мы не знаем, но должны открыть для себя. Я еще не вполне представляю все это, но уже различаю некоторые черты. Этот бандит из ГИЕНа испугался, когда я отказался помочь ему притвориться честным покупателем моего металла. Он был не на шутку напуган. Чем? Я не знаю. Он назвал это общественным мнением, но это далеко не все. Чего ему бояться? У него в руках оружие, тюрьмы, законы, он может отнять мои заводы, если только захочет, и никто не встанет на мою защиту, и он это знает. Зачем же ему беспокоиться о том, что я думаю? Но он беспокоится. Ему нужно было, чтобы я не считал его бандитом, а назвал своим клиентом и другом. Именно этого доктор Стадлер хотел и от тебя. Ты должна была вести себя так, будто он великий человек, никогда и не пытавшийся уничтожить твою железную дорогу и мои заводы. Не знаю, что они задумали, но они хотят, чтобы мы притворялись, будто видим мир таким же, каким его якобы видят они. Им нужно от нас что-то вроде оправдания. Не знаю, что это за оправдание, но, Дэгни, если мы ценим нашу жизнь, мы не должны давать согласия. Пусть тебя пытают, пусть разрушат твою железную дорогу и мои заводы; им нужно твое согласие — не давай его! Потому что одно я знаю точно: это наш единственный шанс.