В кабинете комендатуры убивал время полковник, также ослепленный и разбитый знойным днем, — зевок следовал за зевком, одни зевки словно останавливались на полдороге, другие гасли еще на губах, будто всосанные в воронку. Зевун был верен себе: не получив приказа сверху, он не пошевелил и пальцем, и солдаты оставались в казармах. А приказа все не было и не было.
Несколько раз он посылал в столицу шифровки, но военное министерство отвечало одной и той же фразой: «Ждите приказа». Но вот только что его уведомили, что он вскоре получит инструкции непосредственно из президентского дворца. Это сообщение было получено одновременно с перехваченным по радио важным сообщением «Голоса Латинской Америки»… из Мехико.
Радист услышал это сообщение из Мехико — услышал, но не осмелился повторить его, не смог бы повторить даже про себя. Как же доложить об этом коменданту? И все же надо было идти — он вытянется в струнку и выпалит все прямо в лицо начальнику. Он снял наушники и почесал за ухом, затем почесал затылок. Волосы, казалось, пропитались холодным потом от того, что он услышал. Шею сковали ревматические боли. Невралгический озноб, дававший себя знать и ранее, охватил все тело. Он встал, резко отодвинул кресло — пронзительно проскрипели давно не мазанные колесики ножек. Надо идти в кабинет полковника. Но как войти? Изобразить растерянность? Эту идею пришлось сразу же отвергнуть — нелепо, ведь он в военной форме. Войти с веселым видом. Нет. Нельзя, его могут заподозрить в благожелательном отношении к бунтовщикам… Принять равнодушный вид? Быть может, но… вдруг сочтут это за проявление неприязни к верховному вождю?..
И все-таки он превозмог себя, вошел в кабинет коменданта, автоматически произнес: «С вашего разрешения, начальник!» — и забормотал-забормотал, проглатывая слова, проглатывая звуки:
— От… от… от…
— Чего там еще?.. От кого?
— …ставка…
Зевун поднял брови. В его глазах заискрилось любопытство, уши и нос покраснели, он стал крутить усы, спускавшиеся ветвями плакучей ивы. Давно не стриженные ногти поблескивали наперстками, прозрачными наперстками, сделанными будто из тараканьих крылышек.
— Отставка? Моя отставка? — переспросил он, словно сам сомневался в том, что сказал, и тут же подумал: неужто меня лишили жезла? Значит, меня уволили в отставку, чтобы не смещать и дать мне какой-то шанс! Очевидно, Компания потребовала снять меня, немедленно снять за то, что я не послал воинские части, которые она просила для охраны плантаций.
Радист подтвердил, что речь действительно шла об отставке. И после длительного молчания, которое еще более подчеркивалось жужжанием мошек, тиканьем часов и глухим перестуком телеграфного ключа, комендант поднял глаза, помутневшие от страха, к портрету господина президента: портрет, висевший высоко в центре стены, господствовал над кабинетом.
С огромным трудом он выдавил из себя:
— О-о-о…н-н? — и осмелился показать пальцем на того, кто красовался в форме дивизионного генерала с клоком волос на лбу a la Наполеон.
Зевун обалдел. Покорный слуга, подручный, подначальный, подчиненный, считавший себя близким к верховному вождю, сейчас, когда все могущество вождя кончилось, превращался в бледное пятно, хотя лицо, шея, руки побагровели.
— Э-э-э-э… это твердят уже много дней, и этого, видать, кое-кто давно хотел, и даже по радио об этом болтают! …А-а! Скотина, кто позволил тебе слушать мексиканское радио?.. Что, у нас нет своего радио? Разве наши радиостанции хуже радиостанций Мексики?..
Тщетно было доказывать ему, что местные радиостанции, равно как и Национальная радиостанция в столице, уже много часов подряд передают только военные марши.
— Убирайся сейчас же, если не хочешь, чтобы я превратил тебя в лепешку! Завтра же отправишься под арест! Иди и слушай другие радиостанции, но только не мексиканские!
Вернувшись к себе, радист натянул наушники и, волнуясь, — не столько потому, что боялся встретить подтверждение известия, сколько потому, что старался точнее выполнить приказ, — стал крутить верньер приемника и искать другие станции, передающие последние известия. И все станции — Панамы, Кубы, даже Би-би-си — все подтверждали эту новость. Он вернулся в кабинет начальника, но вымолвить что-либо он уже не мог.
— В-в-в-в-в… в-в-в-в… — Губы отказывались ему повиноваться.
— В-в-в-в-в? Что еще? — Зевун поднялся с угрожающим видом, готовый обрушить хлыст на своего подчиненного, но не успел — как раз в это мгновение ему понадобилось подтянуть брюки…
Радист наконец смог сказать, что во всех передачах из Панамы и Кубы также подтверждается это известие — он стал навытяжку и с трудом удерживался от того, чтобы не поднять руки к ушам, — они зудели и чесались так, словно их все еще прижимали наушники.
Шеф отослал его на место, строго наказав немедленно передавать каждую новость, которую услышит, но только «достоверные сведения, слышишь, достоверные…».
Зевун рухнул в кресло. Перед младшим чином он старался показать, что не верит этим сообщениям, но наедине с самим собой не было смысла притворяться. Все ждали приказов, но некому было их отдавать. Потому-то и последнее указание из военного министерства гласило, чтобы он ожидал инструкции непосредственно из президентского дворца. Он бросил хлыст на стол, откинулся в кресле и, совсем как гринго, забросил ноги на стол.
— Могло быть хуже, — подумал он вслух, — закрутился бы я тогда волчком! Черт знает, что могло случиться… Прости-прощай тогда чин полковника! Конечно, было бы хуже, если бы, послушавшись гринго, я послал своих людей охранять плантации! Солдаты, услышав такое сообщение, могли взбунтоваться, примкнуть к забастовщикам… Пусть остаются здесь, со мной, запертые в казармах, по крайней мере они не узнают, что там делается!
Он ударил хлыстом по письменному столу. В дверях показался адъютант. Комендант приказал:
— Сходи-ка, посмотри, здесь ли капитан Саломэ? Если здесь, передай ему, чтобы перед уходом зашел ко мне, пусть сразу же проходит в мой кабинет!
Адъютант исчез и, вернувшись, доложил, что капитан Саломэ уже ушел.
— А куда?
Адъютант опять исчез — разузнать. Вернувшись, доложил:
— Он не сказал, куда ушел, но, поскольку у него приступ малярии, то, вероятно, к врачу, в госпиталь Компании.
— Точно. Он просил у меня разрешения. Я не подумал, что он уйдет так скоро. Можешь быть свободен!..
Адъютант не успел снова исчезнуть, как полковник сорвался с кресла и помчался вниз — проверить караулы и приказать, чтобы никто, ни один человек, не покинул казармы без его личного разрешения. Он также приказал никого не пускать в комендатуру, кроме капитана Саломэ и солдат, отправленных за довольствием.
В свой кабинет он не вернулся, а прошел в комнатушку радиста, расположенную позади комендатуры, и сам начал выстукивать ключом номер: 25… 25… 25…
По всей стране — по всем телеграфным линиям — выстукивали этот номер… 25…
Но 25 — секретный телеграфный код прямой связи с кабинетом господина президента — не отвечал…
Бесконечная июньская ночь. Небо, очистившееся от вчерашних и позавчерашних туч, выглядело новеньким, совсем как свежая кожица после того, как сошла болячка. Звезды казались только что вымытыми и светились ярко, не мерцая. К звездам взлетела ракета. Одна-единственная. Ракета взвилась бешеной змеей, златоглавой, с хвостом дыма. В прежние годы в ночь на 29 июня шумели праздники, все небо испещряли ракеты — радостно наступал день святых Петра и Павла с бородками льющейся воды над озерным молчанием банановых плантаций, мерно взмахивавших в знак приветствия своими зелеными мечами. Сколько ликования, вспышек шутих бывало в этот день; сколько звучало аккордеонов, гитар и маримб; сколько поглощалось горячительных напитков, сколько тамалей, пирогов из маисовой муки, выхваченных прямо со сковородки; сколько женщин забывало тогда обо всем под покровом банановых листьев…
А сейчас… уж лучше бы начался ливень. Ну что хорошего в том, что улучшилась погода, — необычно для этой зимней поры с ее тропическими затяжными ливнями? Праздника не было в эту ночь на 29 июня… 25, 25, 25 — продолжал вызывать полковник, все более и более приходя в отчаяние… — эта ночь ничем не отличалась от других, обычных ночей здесь, на побережье. Неумолчно и ритмично квакали лягушки и жабы, тараща из-под нависших брюхатых век глазки горящей серы. Пропилит-пропиликает одинокий кузнечик, переживший миллионы своих собратьев, умирающих, пиликая день-деньской ради того, чтобы набить опилками молчания матрасы ночи. Где-то пронзительно протрещат сверчки, как бы подливая масла в огонь очага, на котором поджариваются воздух и земля, гигантские деревья конакасте, гуарумо и сейбы, лианы, устремившиеся ввысь стволы деревьев пало-воладор, рассыпающие искры с высоких сучьев, что горят факелами, перекликаясь с далекими зарницами бушевавшей где-то бури. А зарницы рассеивают золотую пыль над морем, улучив мгновение, когда пролетят огромные морские птицы, со свистом пронизывающие ночной воздух, пожирающие мрак и пространство.