Калье де Десенганьо была тихая аристократическая улица. Небольшая уютная лавка сеньора Фрагола была обставлена богато и со вкусом. Там продавались дорогие духи, тонкие французские ликеры времен Людовика Пятнадцатого, а то и Четырнадцатого, валансьенские кружева, табакерки, антикварные книги, статуэтки, китайские безделушки, всякого рода редкостные, старинные вещицы, а также изящные реликвии, косточки из святых мощей и тому подобные предметы. Агустин и Кинтана не советовали выставлять гравюры в этом храме изысканной роскоши. Но Гойя настоял на том, чтобы «Капричос» были показаны именно здесь как ценная вещь среди других ценных вещей; пусть в них поначалу видят лишь произведение искусства, а не средство политической пропаганды. Кроме того, он столько раз бывал в лавке на калье де Десенганьо с Каэтаной, когда ей хотелось взглянуть на причудливые и редкостные вещицы, которые пронырливый сеньор Фрагола всегда умел где-то откопать. Но больше всего Гойю привлекало многозначительное название улицы. Ибо слово «Desengano» имеет двоякий смысл: оно означает разочарование, освобождение от чар, отрезвление, а также предостережение, урок, познание. Калье де Десенганьо — дорога познания — ведь это очень созвучно «Капричос». Сам Франсиско прошел этот путь из конца в конец, пусть и другие пройдут его.
Но другие, те, что приходили посмотреть на «Капричос», не извлекали из них урока, не черпали познания, а если и бывали разочарованы, так лишь самими офортами. Они недоуменно перелистывали содержимое папки. В газетных отзывах тоже не было настоящего воодушевления и понимания. И только критик Антонио Понс восхищался новизной и глубокой содержательностью «Капричос». Он писал «Пословица говорит: „Вдвоем привидения не увидишь“. Гойя опроверг эту пословицу».
Кинтана, ожидавший, что «Капричос» произведут в городе впечатление взрыва, был раздосадован. А Гойя — нет. Он знал, что такое произведение не сразу доходит до тех, кто способен по-настоящему воспринять его. Он не терял уверенности. И в самом деле, очень скоро интерес к «Капричос» заметно возрос, и все больше народу стало ходить на калье де Десенганьо.
Очень многие, конечно,
Видели в рисунках Гойи,
Несмотря на комментарий,
Смелую карикатуру
На персон высоких рангов,
Остроумную издевку
Над обрядами.
И шепот,
Щекотавший нервы, всюду
Раздавался. Но все чаще
Появлялись в магазине
Инквизиторы.
Внезапно и таинственно перед Гойей вырос один из зеленых гонцов. Он незаметно явился и так же незаметно исчез. Дрожащими пальцами распечатал Гойя письмо. Его приглашали на следующий день предстать перед священным судилищем. Что этим кончится, он знал в глубине души с давних пор, с того дня, как ему пришлось присутствовать на аутодафе в церкви Сан-Доминго, где читали приговор Олавиде. Недаром его настойчиво предупреждали много раз. И все-таки приглашение его как громом поразило.
Он призвал на помощь разум, но Великий инквизитор не пугало, не бука, его не одолеешь при помощи кисти и резца. Однако у Франсиско было и другое оружие. Он помнил заверения друзей: раз война кончилась, дон Мануэль без труда пресечет посягательства инквизиции…
Наперекор этим соображениям, черные волны страха все вновь и вновь накатывали на Франсиско. Он сидел, сгорбившись, мускулы лица и тела обмякли, никто не узнал бы в этом трясущемся от страха существе того самого Гойю, который имел обыкновение горделиво выступать в сером рединготе и боливаре.
В Мадриде не было никого из друзей. Мигель и Лусия еще не вернулись из Франции, Мануэль и Пепа находились при дворе, в Эскуриале, а Кинтана — при Совете по делам Индии в Севилье. Хоть бы поговорить с Агустином и Хавьером! Но слишком глубоко засела в нем боязнь суровой кары, грозившей тем, кто нарушит тайну; в нем еще жив был ужас, насквозь пробиравший его в детстве каждый год, когда оглашался эдикт веры.
Всем он приносит несчастье. Бедный Хавьер, бедный сын! Теперь затравят и его, загубят ему жизнь.
На другой день он, как подобало, невзрачно одетый, явился в Санта Каса. Его провели в самую обыкновенную комнату. Пришел судья, спокойный человек в одежде священнослужителя и в очках, за ним следом явился секретарь. На столе сразу же оказался ворох документов, в том числе и папка с «Капричос». Это был один из первых пробных оттисков, изготовленных по его, Франсиско, требованию. Три из них получил сеньор Мартинес, а два остальных он отдал герцогине Осунской и Мигелю. Высчитывать и раздумывать, каким образом инквизиция добыла эту папку, кто его предал, не имело никакого смысла. Важно было одно — папка лежала здесь на столе. В комнате царила тишина, такая глубокая и гнетущая, какой Франсиско, при всей своей глухоте, никогда не ощущал. Судья написал вопросы, передал написанное секретарю, чтобы тот занес их в протокол, после чего судья протянул их Гойе. Среди бумаг находилось и вступительное объяснение к «Капричос». Судья предъявил Гойе и его. Это был первый список, сделанный рукой Агустина и им самим исправленный.
— Ваши рисунки изображают лишь то, что сказано в объяснении или еще что-нибудь сверх того?
Франсиско, словно не понимая, взглянул на судью, он не мог собраться с мыслями; помимо воли, в голове у него вертелся один вопрос: от кого они получили папку? Кто им дал комментарий? Чтобы успокоиться, он рассматривал лицо судьи, его руки. Лицо было спокойное, сухощавое, смуглое и бледное, из-под очков смотрели миндалевидные невыразительные глаза, руки были худые, пропорциональные. Наконец Гойе удалось овладеть собой.
— Я человек простой и не горазд подбирать слова, — осторожно ответил он.
Судья подождал, пока секретарь занес этот ответ в протокол. Затем он достал из папки один из офортов и протянул его Гойе. Это был лист за номером двадцать третьим, тот, что изображал уличную девку во власянице, которой секретарь священного трибунала зачитывает приговор, меж тем как благочестивая и любопытствующая, тесно сгрудившаяся толпа глазеет и слушает, смакуя происходящее. Гойя смотрел на лист, который протягивала ему костлявая рука. Рисунок был хороший. Торчащая в пустом пространстве огромная остроконечная шапка грешницы, ее лицо и поза, выражающие полное уничтожение втоптанной в грязь человеческой личности, — все это было сделано великолепно, и секретарь, с деловитой тупостью и усердием читающий приговор, как две капли воды похожий на того, что вел здесь протокол, и лица толпы, похотливо любопытные и вместе с тем тупо богомольные, — все удалось превосходно. Этого рисунка ему нечего было стыдиться.
Судья отложил офорт и таким же размеренным движением протянул ему пояснение. За номером двадцать третьим здесь стояла сделанная Гойей надпись: «Ай-ай-ай! Можно ли так дурно обходиться с честной женщиной, которая за кусок хлеба усердно и успешно служила всему свету!»
«Что вы хотели этим сказать? Кто, по-вашему, дурно обошелся с женщиной? Священный трибунал? Кто же еще?»
Вопрос стоял перед глазами Гойи, воплощенный в мелких изящных буквах и чрезвычайно опасный. Надо отвечать очень осмотрительно, чтобы не погубить себя. И не только себя, но и своего сына и сыновей своего сына, погубить на веки вечные.
«Кто дурно обошелся с этой женщиной?» — маячил перед ним, подстерегал его коварный вопрос.
— Судьба! — сказал он.
На гладком сухощавом лице ничего не отразилось. А костлявая рука написала: «Что вы разумеете под судьбой? Промысел божий?» Его ответ был отговоркой.
Вопрос во-прежнему стоял перед ним, только облеченный в другую форму, учтивый, издевательский, угрожающий. Необходимо придумать удачный, правдоподобный ответ. Он судорожно искал, но не мог найти ответа. Его поймали в ловушку. Очки, прикрывавшие невозмутимые глаза судьи, поблескивали и мерцали. Франсиско думал и искал, искал и думал. Ни судья, ни секретарь не шевелились, а поблескивающие очки не отрывались от него.
«Пресвятая дева Аточская, надоумь меня! Внуши мне ответ! — молился про себя Франсиско. — Если не надо мной, смилуйся над моим сыном!»
Чуть заметным движением карандаша судья указал на то, что было написано.
«Что вы разумеете под судьбой? Промысел божий?» — вопрошала рука, карандаш и бумага.
— Демонов, — выговорил Гойя и почувствовал, что голос его звучит хрипло.
Секретарь занес его ответ в протокол.
Еще вопрос и еще, еще десятки вопросов, и каждый из них был пыткой, а каждый промежуток между вопросом и ответом — вечностью.
Вечность следовала за вечностью, но вот допрос кончился. Секретарь стал готовить протокол для подписи. Гойя сидел и следил за движением пишущей руки; рука была понаторелая, но топорная, рука простолюдина. Комната была самая обыкновенная, с обыкновенным столом, заваленным бумагами, за столом сидел благовоспитанный господин в очках и в одежде священнослужителя, со спокойным, учтивым лицом, и обыкновенная секретарская рука спокойно и ровно выводила строчки. Но Гойе казалось, что комната становится все мрачнее, все больше напоминает склеп, стены как будто плотнее сдвигаются вокруг него, как будто вытесняют его, и он выпадает из времени, из жизни.