Забавно было приодеть ее и назвать Селиной – имя показалось им подходящим по звучанию и вполне пристойным. Впрочем, сама Селина не имела никакого представления о том, что пристойно и что непристойно. Она считала, что мир испокон веку устроен так, как он устроен, и первый свой любовный опыт приобрела благодаря насильнику-сторожу в отхожем месте на задворках дома, где она жила в ту пору. Она рассказывала об этой истории и других ей подобных, не делая из них трагедии. Ее простодушие было всеобъемлющим и граничило бы с глупостью, не проявляй она на каждом шагу свое умение приспосабливаться и практическую сметку. Снабженная пятидесятикроновой бумажкой, она возвращалась в мастерскую на Слоттсгате с тряпками, из которых по воспоминаниям о последних картинках из журнала парижских мод сооружала броский вечерний туалет. То, что ее приняли в круг биржевых спекулянтов, не отличающих дня от ночи, не вызвало в ней ни злости, ни благодарности, а то, что она досталась Вилфреду, не пробудило ни унижения, ни гордости. Но однажды из какого-то их разговора за завтраком он вдруг понял, что ее мечта – быть принятой в порядочное общество!
Он тогда посмотрел на нее с каким-то безнадежным любопытством. Она взирала на все явления невозмутимым оком простолюдинки. Но око это с детской дотошностью подмечало все, и она с детской любознательностью впитывала все на лету. Ее без труда можно было выдать за родственницу одного из бельгийских деловых компаньонов дяди Мартина, который потерял состояние во время немецкого нашествия. На уроках французского, которые Вилфред давал ей в мастерской, Селина делала успехи почти пугающие, принимая во внимание, что она не в состоянии была усвоить ни одного грамматического правила.
Вилфред отошел от телефона, скорчив удовлетворенную гримасу. Голос у нее был обиженный. Этот оскорбленный, как бы с надутыми губками, тон она позаимствовала у своих сестер – женщин, не отстающих от времени. Она все перенимала с раздражающей легкостью. Роберт правильно заметил: наивный человек был Бернард Шоу, когда описывал цветочницу, с таким раешным комизмом преодолевающую вульгарные привычки, вынесенные из дома отца-мусорщика. Обстановка, в которой выросла Элиза Дулиттл, – безмятежная идиллия в сравнении с набором тех унизительных случайностей, из которых составилось детство Селины. И однако, самонадеянному профессору Хиггинсу не понадобилось бы трудиться целый год, чтобы сделать из нее даму в духе времени.
Уж не потому ли, что на этих дамах лежала печать безвременья? Нет, не только поэтому. Вилфред маленькими глотками осушил громадный стакан. Он не так уж много знал о времени в целом – но зато представлял себе различия между разными слоями общества. Селина могла бы достичь любого образца, который бы ей предложили. Она прекрасно копировала изысканных дам, которые слишком подчеркивали свою изысканность, – она выставляла их на посмешище под дружный смех приятелей Вилфреда, собиравшихся в мастерской после закрытия ресторанов. Она очень похоже изображала Индюка, подчеркивая всю его вульгарную напыщенность, так что он представал перед ними в неожиданном, разоблачающем виде: ограниченный подхалим, за всеми ужимками которого кроются трусость и жажда власти.
Талант?
Он налил себе немного вина и рассеянно поглядел в угол на высокие напольные часы, подаренные дядей Рене вместе с бутылками и стульями. Что такое талант, как не абсолютная девственность ничем не замутненного восприятия и жажда себя выразить!..
Вилфред встал и нервно заходил по ковру в броских желтых клетках, доставшемуся ему за бешеные деньги от художника, который жил здесь прежде. Самого художника взял под свое крыло маклер с козлиной бородкой, меценат и любитель красоты, поднявшийся над уровнем своего времени.
Черт побери, не такое уж сокровище они приобрели. Подобрали ничтожную человеческую особь и предоставили ему, Вилфреду, возиться с ней до тех пор, пока она, судя по всему, не пропитается насквозь обывательским честолюбием, как все эти недоучки спекулянты, общество которых доставляло ему удовольствие. Яхты, автомобили и изящные моторные лодки – все это были ступени на пути к уважению сограждан, к которому они так рьяно стремились. Все их помыслы сводились к тому, чтобы получить признание благородных в своей бедности и состоящих на жалованье рабов, которых они презирали за недостаток предприимчивости, но которыми восхищались по этой же самой причине, а также по целому ряду не совсем понятных причин, а в общем-то, пожалуй, причины эти состояли в том, что этих выскочек все еще подмывало выпить воду из чаши, которую подавали для ополаскивания рук. Может, эта жажда буржуазности и была подлинной основой их неуемной энергии на биржевом рынке. Доныне их богатство еще не приносило им безраздельной радости, они ведь для того и демонстрировали его, чтобы убедить самих себя, что им не приходится зарабатывать его в поте лица, как добропорядочным людям – предмету их презрения и зависти.
Мать была недовольна его окружением, дядя Мартин – тоже. Но, может, как раз в несокрушимой наивности этих героев «сегодняшнего дня» и крылось их обаяние. Они были непосредственны и беспомощно ребячливы в своем стремлении разыгрывать господ. Казалось, они одним прыжком перемахнули через все – через юношеские стремления, учебу, надежды – и в один прекрасный день вознеслись прямехонько на вершину здания, у которого нет ни фундамента, ни стен, а вокруг – одни только леса, хрупкие, как паутинка. Они парят на этой недосягаемой высоте, и голова у них идет кругом, но, приведись им в один прекрасный день свалиться вниз, они, верно, даже не набьют себе синяков и шишек, а просто оглядятся вокруг и не станут даже очень тужить, только тихонько вздохнут и заметят про себя: «Ну вот, я и свалился...»
Эта-то свобода от всякой среды, столь не свойственная ему самому и тем, кто его окружал, и притягивала Вилфреда. Взять хотя бы Селину – у нее нет ничего, кроме сиюминутного существования, идеальный мотылек, который порхает с цветка на цветок, чуть трепеща на солнце крылышками. Если обломится стебелек или поникнут крылышки, она в следующее мгновение, может, уже и не будет знать, что с ней было раньше, и, не без удовольствия ползая по земле, отмахнется от неосознанных воспоминаний о том, что когда-то она была трепетной бабочкой на кивающей чашечке цветка.
Пора бы ей уже прийти. Вилфред устал от мерного течения этого дня, от того, что черпал из светлых источников ради тех, кто требовал его сочувствия.... Он услышал на лестнице легкие шаги, она всегда взбегала по лестнице через две ступеньки, он любил в ней эту свободу движений, которая отражала свободу души, а может, просто безразличие, отсутствие почтения к чему бы то ни было.
А между тем она втайне стремилась к почтенному обществу...
Он широко распахнул дверь как раз в то самое мгновение, когда она собиралась взяться за ручку. И подхватил ее в объятья, как подхватывают падающего. А потом закружил по комнате, целуя ее и при этом стараясь не смазать косметику.
– В каком виде ты меня хочешь? – деловито осведомилась она. – В одежде, почти без ничего или совсем без ничего?
– Сегодня совсем без ничего! – ответил он, мгновенно охваченный желанием, которое не мог долго обуздывать.
– Пусть будет без ничего! – заявила она, выскользнув из карминно-красной змеиной чешуи. Рискованное сочетание с цветом ее волос – и она это знала. Она выбрала такую ткань ему назло – ее раздражали его разговоры о «хорошем вкусе». Но к ее вящему раздражению он с восторгом одобрил цвет. Тогда она стала изыскивать другие способы ему досадить.
– Ну вот, ничего и не осталось, – заявила она, обворожительно улыбаясь и приняв позу в духе картинки из французского журнала, который был в моде у доморощенных парижан.
– Я сказал без ничего, – сухо заметил он, но взгляд его горел невольным восхищением – восхищением перед подлинной красотой, независимым от плотского желания.
– А на мне и нет ничего, кроме туфель и чулок, – сказала она, поддразнивая его, и вскинула кверху ногу – длинную ногу в чулке и неуместной серебряной туфле. Он опустился на колени и быстро стянул с нее чулки.
– Ах, стало быть, сегодня я натурщица, – сказала она недовольным тоном и, надув губы, босиком прошествовала в угол к маленькому возвышению. Но он устремился за ней, как сердитый пес, и вернул ее обратно.
– Нет, не натурщица. – И, нагнувшись, он подсадил ее к себе на плечи. Гордо, как королева, она проехала верхом по мастерской чуть ли не под самым потолком. И тут, грубо сбросив ее в громадную постель, он окунулся в упругие волны.
«Да, она свободна, – думал он, когда потом они лежали рядом за сотни километров друг от друга, вяло гадая, спит ли партнер. – Ничто не вызывает в ней возражений – ничто, так что даже противно. Свободна, как птица, – нет, та связана в своем полете потребностью в пище и заботой о потомстве. Она свободна как ничто – неслыханное дело на земле, где люди всегда находят что-то, к чему себя привязать, – это первое, что они делают. Ее свобода – свобода без причин и без цели, и поэтому в какой-то мере бессмысленна. Чего же я хочу от нее в таком случае? Чтобы она осознала это свое свойство? Но ведь в тот же самый миг она этого свойства лишится. Тебе дали в руки прекрасную вазу. Станешь ли ты бросать ее на пол, чтобы узнать, из чего она сделана? Нет, ты просто станешь ею любоваться».