— Во имя отца, и сына, и святого духа… — И ее громкий, свистящий шопот казался шелестом сухих листьев, падавших на глиняный пол избы.
Одна только нищая Марцелла, сидя на земле около скамейки, на которой вытянулась Франка, не возмущалась и не удивлялась и вообще чувствовала себя отлично. Она сидела в красноватой полосе падавшего на нее из печи света, и ее тяжелая квадратная фигура казалась кучей лохмотьев, из которой выглядывала голова, обернутая тряпкой, и виднелся беззубый, в улыбке, рот. В ее умных, выцветших глазах по временам вспыхивал мерцающий огонек, опухшие веки значительно моргали, а хриплый голос, похожий на скрежет пилы, время от времени произносил: «Ну, да, это правда, все правда!»
Только она одна видела, слышала и переживала сама все то, о чем рассказывала Франка. Обе они были существами другой породы, попавшими в среду этих грубых, косных людей, в этот ни о чем не ведающий наивный мир! Только эта уже одряхлевшая и нуждавшаяся в людском покровительстве старуха из лени или просто из боязни не смела щеголять своими знаниями, тогда как молодая, постоянно горевшая жаждой жизни, делала это с сознанием превосходства над окружающими. Если бы она умела, она назвала бы это чувство чувством умственного превосходства. Хотя она и не знала такого выражения, но все-таки питала чувства, вполне соответствующие ему. Это очень льстило ей и увеличивало презрение к этим людям. И ей было очень весело. Возвратившись с вечеринки, она хохотала на всю избу:
— Вот глупые мужики! Вот так скоты! Я говорю им о таких обыкновенных вещах, а они от удивления таращат глаза, точно я им господа бога показываю или же самого чорта! Я среди них точно королева среди пастухов. Но это ничего. Весело! Иногда мне кажется, что я в театре или сама играю на сцене. Ну и темный народ! Ну и скоты же! Куда им до наших городских! Свиней им пасти, да и только.
Павел слушал в мрачном молчании и ее рассказы в избе сестры и веселые насмешки над мужицкой глупостью. Понаслышке он знал, что где-то на свете существуют большие богатства и роскошь, но он совершенно не думал о них — вещах недоступных и нежелательных. Он не жил в нищете, но никогда не жил и в роскоши, а потому вовсе не чувствовал скудости своего питания и не мечтал о сладких лакомствах. Он просто никогда не думал о них, а теперь, когда жена рассказывала ему о пышных квартирах, вкусных обедах, дорогих костюмах и слепящем свете люстр, воображение его не работало, и душа оставалась совершенно чуждой всему этому. Он отмахивался рукой и повторял:
— Вот именно! Бог играет людьми: одного возносит, другого унижает.
Совершенно иначе обстояло дело, когда речь заходила о пирушках, романах, ссорах, преступлениях, — словом, обо всем том, что он называл одним словом: грех. Его так огорчали рассказы обо всем этом Франки, что он или ерзал по скамейке, вздыхая точно от боли, или, опершись локтями о колени, закрывал лицо руками и, покачиваясь из стороны в сторону в глубокой задумчивости, ворчал сквозь зубы:
— Поганая жизнь, проклятая жизнь! Чтоб такой жизни люди не знали! Чтоб она сквозь землю провалилась!
Иногда, думая так, он видел странные призраки разыгравшегося воображения. Слушая о том, как веселятся люди на загородных каруселях, качелях, танцевальных вечерах и какие во время этих развлечений бывают выпивки, драки, болезни и романы, он вдруг видел перед собою сквозь сомкнутые веки голубую, чистую, тихую воду Немана, какой она бывает в хорошую погоду, а над ней розовую полосу зари или облака, похожие на стадо овец, или стаи ласточек, летающих над белыми кувшинками. По временам ему чудилось воркованье голубей или слышалась песня волн, несся однообразный ласковый шум реки. Тогда он поднимал огорченное лицо, и, когда Франка, вернувшись вместе с ним домой, смеялась до упаду над мужицкой глупостью, он не спорил и не упрекал ее, а старался только склонить к молчанию.
— Тише же, тише! — говорил он. — Я хотел бы, чтобы ты забыла о том, что жила на свете до того, как вошла в эту избу. Вот! Уму никто не научил, а глупостям так повыучивали, что и забыть их не можешь… Но, даст бог, когда-нибудь забудешь…
И он поступал с хохотавшей до упаду Франкой так, как будто она плакала. Он сажал ее возле себя, обнимал и говорил ей ласково, по-отечески:
— Успокойся же, тише, тише! Годзи, дитятко, годзи!
Он не возмущался, не сердился и ни в чем не упрекал ее, но не мог переносить частых вечерниц, на которых она играла самую видную роль, тем более что ему казалось, будто она старалась понравиться Алексею Микуле. Это был самый красивый и умный мужчина во всем селе, и хотя он был женат уже два года, но иногда, ради шутки, любил поиграть с девушками и молодыми замужними женщинами. К Франке он не приставал, наоборот, он насмехался над ней, говоря ей в глаза, что она уже стара и что она может не хвастаться перед ним своей городской премудростью, потому что он еще больше знает, чем она. Но ей он казался как-то более всех похожим на ее прежних знакомых и друзей; при этом, как всегда, высказывая все, что ей взбредет в голову, она говорила громко и не стесняясь, что ей очень нравятся и его высокая фигура и его голубые глаза.
Как-то раз, когда он начал ее дразнить, она бросила ему в лицо горсть сухих вишен, а другой раз, сорвавшись со своего места, села возле него и, сверкая белыми зубами, заглянула ему в лицо. В этот вечер Павел, возвращаясь от Козлюков, так сильно схватил ее за руку, что Франка вскрикнула от боли и стала просить, чтобы он пустил ее. Но он еще крепче сжал ей руку и, не обращая внимания ни на ее жалобы, ни на попытки вырваться, отвел ее в избу, затворил двери, зажег лампу и, снова сжав ей руку, спросил:
— Ты поклялась?
Она никогда не предполагала, чтобы его глаза могли так пламенно гореть и тихий голос мог звучать так грозно.
Несмотря на боль в руке, она загляделась на него, как на радугу.
— Ты поклялась? — спросил он снова.
— Ну так что же? — попробовала она ответить дерзко.
— Ответь! Хучей, слышишь, хучей ответь: ты клялась?
Теперь две синие жилы выступили на его обыкновенно спокойном лбу, а глаза сделались черными и грозно смотрели из-под бровей. Но вместо страха она почувствовала сразу, что в ней воскресает начавшее было угасать влечение к нему. Он опять нравился ей, очень нравился в этом совершенно ином, необыкновенном виде. Это было для нее нечто новое и интересное: это была какая-то сила, которая овладела ею, и страсть, похожая на ту, что огнем горела в ее жилах. Она упала к нему на грудь с криком любви, с бессвязными словами нежности и прильнула губами к его губам. А он так же, как тогда, перед могильным крестом, схватил ее в объятья и прильнул к ней, как пьяница к краю бокала. Потом он спросил ее:
— А о грехе не думала? Алексея не полюбила? Что?
— Чтоб его чорт побрал, этого хама! Он так нужен мне, как прошлогодний снег. Тебя я люблю, Павлюк! Ты мой миленький, дорогой, золотой, серебряный, бриллиантовый!
Он совершенно успокоился, он знал, что она никогда не врала и даже не была в состоянии скрыть того, что чувствовала и думала. И в самом деле, она на этот раз не солгала. К красивому и более обходительному мужчине и к другим она приставала по привычке, из желания покорять и под влиянием зарождавшейся симпатии, которая угасла при новой вспышке страсти к Павлу. Она перестала было ходить на вечерницы и несколько раз сама подмела избу и приготовила обед. Только она ни за что не хотела ходить за водой и доить коров. Павел не заставлял ее делать это и на ее отказ снисходительно отвечал:
— Ну-ну, глупости! Пусть будет по-твоему, лишь бы тебе было хорошо и ты сама была бы хорошей.
Однажды он обратился к ней с одной странной просьбой. Это было в воскресенье, после возвращения Франки из костела, находившегося в ближайшем местечке. Она ездила туда всякий раз, как это было возможно, то с мужем, то с Филиппом или Ульяной, то с каким-нибудь соседом, у которого нежно и вежливо выпрашивала позволение сесть на воз. Все-таки это был город, хоть и маленький, и он привлекал ее к себе. Во время службы она могла рассматривать разных людей, собравшихся в костеле, а потом поглядеть на лавки с товарами, посмеяться над чем-нибудь, услышать что-нибудь забавное, интересное. Отправляясь туда, она наряжалась в свое городское платье и брала в руки молитвенник, раздувшийся от вложенных в него картинок и карточек с поздравлениями, которые она получала иногда на свои именины.
Городским костюмом никто из деревенских не восхищался, но на молитвенник многие посматривали с удивлением и любопытством. Заметив этот молитвенник, Ульяна стала более вежлива к своей невестке, сидевшей возле нее на возу; взоры Филиппа тоже иногда останавливались на черном переплете и на позолоченных краях книги и становились задумчивыми и серьезными. Авдотья, в первый раз увидав молитвенник, захлопала в ладоши и вскричала: