В тот вечер мне приходили в голову такие вот здравые, но не слишком оригинальные мысли, и я чувствовал себя чрезвычайно добродетельным, потому что весь день хорошо и много работал, хоть и отчаянно хотелось поехать на скачки. Но в то время я не мог позволить себе посещать скачки, несмотря на то что при старании всегда можно было кое-что выиграть. Тогда еще не применялась ни проверка слюны, ни другие методы, с помощью которых выявляют искусственно возбужденных лошадей, и допинг применялся чрезвычайно широко. Но рассчитывать шансы лошадей, получивших стимулирующие средства, определять их состояние еще в загоне и ставить последние деньги, полагаясь на наблюдения, граничащие с интуицией, – все это едва ли может продвинуть молодого человека, имеющего жену и ребенка, в его занятиях литературой, которые требуют всех его сил и всего времени.
С точки зрения любых норм мы по-прежнему были очень бедны, и я все еще, чтобы немного сэкономить, говорил жене, что приглашен на обед, а потом два часа гулял в Люксембургском саду и, вернувшись, рассказывал ей, как великолепен был обед. Если не обедать, когда тебе двадцать пять и ты сложен, как тяжеловес, голод становится нестерпимым. Но голод обостряет восприятие, и я заметил, что многие люди, о которых я писал, имели волчий аппетит, любили хорошо поесть и в подавляющем большинстве всегда были не прочь выпить.
В ресторане «Тулузский негр» мы пили хороший кагор, заказывали четверть бутылки, полбутылки, а то и целый графин и обычно на одну треть разбавляли вино водой. Дома, над лесопилкой, у нас было корсиканское вино, отличавшееся большой крепостью и низкой ценой. Это было подлинно корсиканское вино, и даже если его разбавить водой наполовину, оно все же оставалось вином. В Париже в то время можно было неплохо жить на гроши, а периодически не обедая и совсем не покупая новой одежды, можно было иной раз и побаловать себя.
Из «Селекта» я сразу ушел, как только увидел там Гарольда Стирнса, который наверняка заговорил бы о лошадях, а от этих животных я только что с чистой совестью и легким сердцем решил отречься навсегда. Исполненный в тот вечер сознания своей праведности, я прошел мимо всего набора завсегдатаев «Ротонды» и, презрев порок и стадный инстинкт, перешел на другую сторону бульвара, где было кафе «Купол». В «Куполе» тоже было полно, но там сидели люди, которые хорошо поработали.
Там сидели натурщицы, которые хорошо поработали, и художники, которые работали до наступления темноты, и писатели, которые закончили дневной труд себе на горе или на радость, и пьяницы, и всякие любопытные личности – некоторых я знал, а другие были просто так, реквизитом.
Я прошел через зал и подсел к Пасхину, с которым были две сестры-натурщицы. Пасхин помахал мне, когда я еще стоял на тротуаре улицы Деламбра, размышляя, зайти выпить или нет. Пасхин был очень хороший художник, и он был пьян – целеустремленно и привычно пьян, но при этом сохранял полную ясность мысли. Обе натурщицы были молодые и хорошенькие. Одна – смуглая брюнетка, маленькая, прекрасно сложенная, обманчиво-хрупкая и порочная. Другая – ребячливая и глупая, но очень красивая недолговечной детской красотой. Ее фигура уступала фигуре сестры – она была какая-то очень худая, как, впрочем, и все той весной.
– Добрая сестра и злая сестра, – сказал Пасхин. – У меня есть деньги. Что будешь пить?
– Une demi-blonde 24– сказал я официанту.
– Выпей виски. У меня есть деньги.
– Я люблю пиво.
– Если бы ты действительно любил пиво, ты бы сидел у Липпа. Ты, наверно, работал.
– Да.
– Двигается?
– Как будто.
– Прекрасно. Я рад. И тебе пока еще ничего не надоело?
– Нет.
– Сколько тебе лет?
– Двадцать пять.
– Хочешь переспать с ней? – Он посмотрел на темноволосую сестру и улыбнулся. – Ей это будет полезно.
– Наверно, с нее на сегодня хватит и вас.
Она улыбнулась мне, приоткрыв губы.
– Он распутник, – сказала она, – но очень милый.
– Ты можешь пойти с ней в студию.
– Нельзя ли без свинства? – сказала светловолосая сестра.
– А тебя кто спрашивает? – отрезал Пасхин.
– Никто. Захотела и сказала.
– Будем чувствовать себя свободно, – сказал Пасхин. – Серьезный молодой писатель, и доброжелательный мудрый старый художник, и две молодые красивые девушки, у которых впереди вся жизнь.
Так мы и сидели, и девушки прихлебывали из своих рюмок, Пасхин выпил еще один коньяк с содовой, а я пил пиво, но никто не чувствовал себя свободно, кроме Пасхина. Брюнетка то и дело меняла позу, выставляя себя напоказ, поворачивалась в профиль так, чтобы свет подчеркивал линии ее лица, и показывала мне обтянутую черным свитером грудь. Ее коротко подстриженные волосы были черные и гладкие, как у восточных женщин.
– Ты целый день позировала, – сказал ей Пасхин. – Тебе непременно надо демонстрировать этот свитер здесь, в кафе?
– Мне так нравится, – сказала она.
– Ты похожа на яванскую куклу, – сказал он.
– Не глазами, – сказала она. – Это не так просто.
– Ты похожа на бедную, совращенную poupee 25.
– Может быть, – сказала она. – Но зато живую. А о тебе этого не скажешь.
– Ну, это мы еще увидим.
– Прекрасно, – сказала она. – Я люблю доказательства.
– Тебе их было недостаточно сегодня?
– Ах, это, – сказала она и подставила лицо последним отблескам вечернего света. – Тебя просто взбудоражила работа. Он влюблен в свои холсты, – сказала она мне. – Вечно какая-нибудь грязь.
– Ты хочешь, чтобы я писал тебя, платил тебе, спал с тобой, чтобы у меня была ясная голова и чтобы я еще был влюблен в тебя, – сказал Пасхин. —Ах ты, бедная куколка.
– Я вам нравлюсь, мосье, не правда ли? – спросила она.
– Очень.
– Но вы слишком большой, – сказала она огорченно.
– В постели все одного роста.
– Неправда, – сказала ее сестра. – И мне надоел этот разговор.
– Послушай, – сказал Пасхин. – Если ты считаешь, что я влюблен в холсты, завтра я нарисую тебя акварелью.
– Когда мы будем ужинать? – спросила ее сестра. – И где?
– Вы с нами поужинаете? – спросила брюнетка.
– Нет. Я иду ужинать со своей legitime 26. – Тогда жен называли так. А теперь говорят: моя reguliere 27.
– Вы обязательно должны идти?
– И должен и хочу.
– Ну, тогда иди, – сказал Пасхин. – Да смотри не влюбись в машинку.
– В таком случае я стану писать карандашом.
– Завтра акварель, – объявил он. – Ну ладно, дети мои, я выпью еще рюмочку, и пойдем ужинать, куда вы захотите.
– К «Викингу», – сказала брюнетка.
– Именно, – поддержала ее сестра.
– Ладно, – согласился Пасхин. – Спокойной ночи, jeune homme 28. Приятных снов.
– И вам того же.
– Они не дают мне спать, – сказал он. – Я никогда не сплю.
– Усните сегодня.
– После «Викинга»? – Он ухмыльнулся, сдвинув шляпу на затылок. Он был больше похож на гуляку с Бродвея девяностых годов, чем на замечательного художника. И позже, когда он повесился, я любил вспоминать его таким, каким он был в тот вечер в «Куполе». Говорят, что во всех нас заложены ростки того, что мы когда-нибудь сделаем в жизни, но мне всегда казалось, что у тех, кто умеет шутить, ростки эти прикрыты лучшей почвой и более щедро удобрены.
Эзра Паунд и его «Бель Эспри»
Эзра Паунд был всегда хорошим другом и всегда оказывал кому-то услуги. Его студия на Нотр-Дам-де-Шан, в которой он жил со своей женой Дороти, была так же бедна, как богата была студия Гертруды Стайн. Но в ней было много света, и стояла печка, и стены были увешаны картинами японских художников, знакомых Эзры. Все они у себя на родине были аристократами и носили длинные волосы. Когда они кланялись, их черные блестящие волосы падали вперед. Они произвели на меня большое впечатление, но картины их мне не нравились. Я их не понимал, хотя в них не было тайны, а когда я их понял, то остался к ним равнодушен. Очень жаль, но я тут ничего не мог поделать.
А вот картины Дороти мне очень нравились, и сама Дороти, на мой взгляд, была очень красива и прекрасно сложена. Еще мне нравилась голова Эзры работы Годье-Бржески и все фотографии творений этого скульптора, которые показывал мне Эзра и которые были в книге Эзры о нем. Кроме того, Эзре нравились картины Пикабиа, но я тогда считал их никудышными. И еще мне не нравились картины Уиндхема Льюиса, которые очень нравились Эзре. Ему нравились работы его друзей, что доказывало глубину его дружбы и самым губительным образом отражалось на его вкусе. Мы никогда не спорили об этих картинах, так как я помалкивал о том, что мне не нравилось. Я считал, что любовь к картинам или литературным произведениям друзей мало чем отличается от любви к семье и, следовательно, критиковать их невежливо. Порой приходится немало вытерпеть, прежде чем начнешь критически отзываться о своих близких или родных жены; с плохими же художниками дело обстоит проще, потому что они, в отличие от близких, не могут сделать ничего страшного и ранить в самое больное место. Плохих художников просто не надо смотреть. Но даже когда вы научитесь не смотреть на близких, и не слышать их, и не отвечать на их письма, все равно у них останется немало способов причинять зло. Эзра относился к людям с большей добротой и христианским милосердием, чем я. Его собственные произведения, если они ему удавались, были так хороши, а в своих заблуждениях он был так искренен, и так упоен своими ошибками, и так добр к людям, что я всегда считал его своего рода святым. Он был, правда, крайне раздражителен, но ведь многие святые, наверно, были такими же.