— Поэтому-то вы так и встревожились, господин Жорж?
— Да, — по-прежнему с трудом выдавил он.
Зоя не торопилась. Складывая кружева, она медленно произнесла:
— И зря… Мадам все уладит.
Больше они не обменялись ни словом. Но Зоя, видимо, не намеревалась покидать спальни. Еще с четверть часа она вертелась здесь, словно не замечая все возрастающего волнения мальчугана, который даже побледнел, снедаемый сомнениями и стыдом. Он искоса поглядывал на двери гостиной. Что они там так долго делают? Может быть, Нана все еще плачет? А вдруг Филипп прибил ее, с этого грубияна станется. Как только Зоя вышла из спальни, Жорж подбежал к дверям гостиной и припал к створке ухом. И застыл от изумления, окончательно теряя рассудок, ибо до его слуха донесся нежный, веселый шепот, приглушенные, как от щекотки, женские смешки. Впрочем, Нана тут же пошла проводить Филиппа до лестницы, и оба обменялись на прощание сердечными дружелюбными фразами.
Когда Жорж осмелился заглянуть в гостиную, Нана, стоя перед зеркалом, внимательно разглядывала свое отражение.
— Ну как? — ошалело спросил он.
— Что как? — повторила Нана, не оборачиваясь.
Потом небрежно бросила:
— Что ты мне тут наплел? Твой брат просто душка!
— Значит, уладилось?
— Ясно, уладилось… Да что это ты такое вообразил? Ведь не драться мы с ним собрались.
Но Жорж по-прежнему ничего не понимал. И шепнул:
— Мне показалось… А ты не плакала?
— Я плакала! — воскликнула Нана, пристально глядя на Жоржа. — Ты что, бредишь? С чего я стану плакать?
Тут пришлось краснеть мальчугану, ибо Нана устроила ему сцену — как он посмел ее ослушаться и шпионить под дверью. Нана надулась, но он, желая узнать правду, подошел к ней с покорно-ласковой миной.
— Значит, мой брат…
— Твой брат сразу смекнул, где находится… Пойми ты, если бы я оказалась просто девкой, тогда, конечно, он в своем праве вмешаться, раз ты несовершеннолетний, да и честь семьи тоже затронута. Я такие чувства отлично понимаю!.. Но он с первого взгляда во всем разобрался и вел себя как человек светский… Так что не тревожься ты больше — все кончено, он вашу мамочку успокоит.
И добавила со смехом:
— Впрочем, ты еще встретишься со своим братцем… Я его пригласила, он придет.
— Придет! — повторил мальчуган, бледнея.
Он ничего не добавил, разговора о Филиппе больше не было. Нана одевалась, собираясь уезжать, а он смотрел на нее огромными печальными глазами. Конечно, он был ужасно рад, что все устроилось, ибо предпочел бы умереть, чем расстаться с Нана, но где-то в самой глубине души жила глухая тревога, потаенная боль, которой он не знал раньше и в которой не смел признаться Нана. Так он никогда и не узнал, как удалось Филиппу успокоить мать. Через три дня, видимо вполне поверив старшему сыну, она мирно укатила в Фондет. В вечер ее отъезда Жорж сидел у Нана и затрепетал, когда Франсуа доложил о приходе лейтенанта. Лейтенант весело пошутил с братом, обошелся с ним как с сорванцом-мальчишкой, на чьи безобидные проказы старшие смотрят сквозь пальцы. А Жорж тихонько сидел на стуле, не смея шелохнуться; у него было тяжело на сердце, и от каждого обращенного к нему слова он вспыхивал, как красная девица. Между ним и Филиппом никогда не существовало настоящей дружбы, так как Жорж был моложе на целых десять лет; он побаивался старшего брата, как отца, от которого надо таить свои похождения. Поэтому, наблюдая, как свободно держит себя весельчак Филипп у Нана, как громко и задорно смеется, Жорж испытывал стыд, смешанный с какой-то неловкостью. Однако брат появлялся у Нана почти ежедневно, и Жорж мало-помалу привык. Нана сияла. Итак, она окончательно устроилась, обосновалась здесь, в чаду и сумятице дерзко разгульной жизни, отпраздновала новоселье в этом особняке, где было тесно от мужчин и мебели.
Однажды у Нана, по обыкновению, сидели братья Югон, как вдруг явился в неположенный час граф Мюффа. Когда Зоя сообщила ему, что у мадам гости, граф тут же ретировался, даже не сделав попытки войти, с достохвальной скромностью человека светского. Однако вечером Нана встретила его с видом оскорбленной женщины, не сдерживая холодной ярости.
— Вот что, сударь, — заявила она, — кажется, я не давала вам ни малейшего повода меня оскорблять… Когда у меня сидят гости, потрудитесь входить, как и все прочие.
Граф замер от изумления.
— Но, дорогая… — начал было он.
— Может, у меня визитеры были! Да, да, мужчины. А что я, по-вашему, делала с этими мужчинами?.. Когда человек разыгрывает тайного любовника, он непременно ославит женщину, а я не желаю, чтобы меня ославили!
С трудом графу удалось вымолить прощение. В глубине души он блаженствовал. Именно с помощью таких сцен Нана держала ею в повиновении, веревки из него вила. Уже давно она узаконила присутствие Жоржа, просто ей с мальчуганом весело, говорила она. Теперь она велела графу прийти на обед, где присутствовал Филипп; граф держал себя очень мило; встав из-за стола, он отвел лейтенанта в сторону и осведомился о здоровье его матушки. С этого дня братья Югон, Вандевр и Мюффа стали открыто, в качестве завсегдатаев, встречаться у Нана и приятельски пожимали друг другу руки. Так было гораздо удобнее. Один только Мюффа из скромности старался не учащать визитов, хранил церемонный тон человека постороннего. Ночью, когда Нана, усевшись на медвежьи шкуры, стягивала чулки, Мюффа дружески отзывался об этих господах, особенно о Филиппе, который, по его словам, был идеалом порядочности.
— Что верно, то верно, они очень славные, — подтверждала Нана и, не вставая с полу, меняла дневную сорочку на ночную. — Только знаешь, они отлично понимают, какая я… Одно словечко, и я их в два счета из дома выкину.
Однако, живя в роскоши, в окружении верной свиты, Нана до смерти скучала. Любовников и денег у нее было не перечесть, золотые монеты валялись в ящиках туалета вперемешку с гребнями и щетками, но все это ее уже не занимало, — она чувствовала, что в ее существовании образовалась какая-то пустота, зияющий провал, от которого зевота брала. Жизнь ее текла монотонно, в кругу все тех же ничем не заполненных часов. Завтрашний день для нее не существовал, она жила как птица небесная, зная, что корм найдется, что можно уснуть на первой попавшейся ветке. Уверенная в нерушимости своего благополучия, которое давалось ей без малейших усилий, она теперь целыми днями пребывала в состоянии дремотного безделья и монастырской покорности, — словом, стала затворницей невеселого своего ремесла. Так как Нана выезжала только в экипаже, она мало-помалу отвыкла ходить. Вновь обрела она свои былые вкусы, свои ребяческие привычки, с утра до вечера осыпала поцелуями песика Бижу, убивала время на идиотские забавы в ожидании очередного мужчины, близость которого Нана терпела со снисходительно-усталым видом; единственно, что еще занимало ее в этом состоянии полной нравственной распущенности, — это забота о своей красоте; без устали разглядывала она свое тело, принимала ванны, обливала духами каждый вершок кожи, в горделивом сознании, что в любую минуту может раздеться донага при любом мужчине и не покраснеть за себя.
Просыпалась Нана в десять часов утра. Будил ее Бижу, шотландский гриффон, который аккуратно облизывал ей лицо; и тут начинались игры, минут пять песик носился как оглашенный по ее голым рукам и ногам, что весьма шокировало графа Мюффа. Бижу первым возбудил графскую ревность, словно речь шла о мужчине. Просто неприлично, чтобы пес совал морду под одеяло. Затем Нана проходила в туалетную комнату и принимала ванну. В одиннадцать часов являлся Франсис и укладывал волосы, так сказать, начерно, потому что сложную прическу он делал ей в послеобеденные часы. Так как Нана ненавидела кушать в одиночестве, за завтраком обычно присутствовала мадам Малюар, возникавшая каждое утро из небытия в своих немыслимых шляпках и удалявшаяся вечерами в свою загадочную жизнь, тайну которой, впрочем, никто не старался разгадать. Но самые томительные два-три часа Нана переживала в промежутке между завтраком и завершением туалета. Обычно она предлагала старушке Малюар сыграть в безик; иногда просматривала «Фигаро», где ее интересовал отдел театральной хроники и светской жизни; случалось даже, что она открывала книгу, ибо не прочь была прослыть любительницей литературы. Туалет ее длился почти до пяти часов. Тогда только она выходила из состояния полудремоты, отправлялась в коляске на прогулку или принимала у себя целую ораву мужчин, часто обедала в городе, ложилась поздно, чтобы наутро проснуться с чувством все той же усталости и снова начать день, как две капли воды похожий на вчерашний.
Самым большим развлечением были поездки в Батиньоль к тетке, на свидание с крошкой Луизэ. Она могла не вспоминать о сыне по две недели; потом вдруг на нее накатывало, она прибегала в Батиньоль пешком, — сама скромность, воплощение материнской любви, — приносила с собой подарочки вроде тех, что носят в больницу — табаку для тетки, бисквиты и апельсины для мальчика; а иной раз, возвращаясь из Булонского леса, подъезжала к дому тетки в своем знаменитом ландо, в своих умопомрачительных нарядах, вызывая на пустынной улице целый переполох. С тех пор как племянница пошла в гору, мадам Лера жила в состоянии непрерывной гордыни… Сама она редко появлялась на аллее Вийе, заявляя с притворной скромностью, что ей, мол, здесь не место, — но зато открыто торжествовала на их улице, сияла от счастья, когда племянница являлась к ней в тысячном туалете, и на следующее утро после ее визита показывала полученные накануне подарки и называла в разговоре такие цифры, что соседки охали от изумления. Чаще всего свои визиты к родным Нана приурочивала к воскресным дням; и если в воскресенье Мюффа ее куда-нибудь приглашал, она отказывалась со скромной улыбкой честной мещаночки: нет, нет, даже думать нечего, она обедает у тети, ей необходимо повидать своего сынка. При всем том Луизэ — этот несчастный человечек — непрерывно хворал. Ему шел третий год, он сильно подрос. Но на затылке у него была экзема, а тут еще стало течь из ушка, так что боялись, как бы нагноение не коснулось черепной кости. Глядя на мальчика, в жилах которого текла испорченная кровь, видя его бледность, его дряблое тельце все в желтых пятнах, Нана нередко задумывалась. Вернее, удивлялась: что с ним, с ее обожаемым сыночком, почему он так захирел? Она — его мать — чувствует себя прекрасно!