Сколько раз приходилось ему зря заходить к ней, даже когда ему назначали часы!
В какие-нибудь два месяца эти театральные курсы отлиняли на ее душе.
Увлечение искусством уже проникнуто личными, суетными — на его взгляд — мечтами. Она уже воображает себя будущей Дузе и начинает находить жалкой карьеру трудовой женщины, особенно такую, какую дают высшие курсы. Она уже наслышалась о том — что можно иметь на первом амплуа через два-три года по получении аттестата — даже и в провинции.
Жалованье в пятьсот, в семьсот рублей в месяц — самая обыкновенная вещь.
А слава? А приемы публики? Разве можно сравнить их с чем-нибудь другим на свете?
Между ними уже легла какая-то черта. Сцен она ему не делает; но их свидания коротки, разговоры отрывочны и неискренни. И Надя первая сказала ему, что "при посторонних" им лучше бы быть на "вы".
Он согласился.
И вот теперь он состоит при Наде неизвестно в каком качестве.
Тайный жених? Обидное звание!
Между ними выходили уже если не схватки, то очень сильные разговоры, почти сцены.
И он должен сознаться, что каждый раз выдавал себя. Надя подсмеивается над его ревностью и в последнее их объяснение сказала:
— Что меня бесит, Ваня, это то, что ты не хочешь положить карты на стол. Ты — ревнивец, а все сводишь к принципам!.. Протестуешь из-за высшей морали. И тут у тебя нет искренности. Говори, что ты находишь в моих поступках… неблаговидного?
Сотни упреков накопились в нем, но главный мотив — тот, что она позволяет миллионщику, корчащему из себя мецената, ухаживать с очень прозрачными целями.
Он ей так и сказал. Надя сделала гримаску и ответила:
— Я ему нравлюсь? Может быть. А потом что? Когда я поступлю на сцену, я буду нравиться сотням мужчин, в партере и ложах. И многие будут за мной ухаживать… Как же с этим быть? Стало, мне нельзя быть актрисой! Лучше ты сразу объяви это.
Ему и следовало бы крикнуть: "Да, нельзя быть актрисой, если любишь мужа!"
Но он задыхался и готов был чуть не кинуться на нее и крикнуть:
"Ты меня обманываешь! У тебя тайные свидания с Элиодором!"
Ничем и не кончилось. Только на душе был едкий осадок — осадок самопрезрения.
Одно уже выяснилось и теперь.
Надя дала ему достаточно понять, что она ставит уже теперь категорически: или сцену, или… "разойдемся во избежание дальнейших столкновений".
Она по-своему права. Он это признает, а пересилить себя не может.
И вся эта Москва, и университет, и товарищи, и зубренье лекций к государственному экзамену — все ему опостылело.
Чего бы лучше — уехать, хоть на две недели, утешить свою старушку? Так и на это не хватает решимости.
— Заплатин, здравствуйте! — окликнули его сзади.
Он нервно обернулся.
Посредине комнаты стоял Григоров — его старший сверстник по университету, но с другого — словесного — факультета.
Давно они не видались. Григоров был тремя курсами выше его и в тот год, когда Заплатина «водворили» на родину, пролежал больной почти всю зиму.
— А! Василий Михайлович! — вспомнил он его имя-отчество. — Вы в Москве?
— А то где же? Значит, газет, государь мой, не читаете?
— Читаю… Вы на всех вечерах — первый запевала.
Заплатин поздоровался с гостем и, подведя его к клеенчатому, дивану, усадил. В лице Григоров сильно изменился, похудел, кожа желтая, вид вообще болезненный. Одет небрежно, в черный сюртук, белье не первой свежести. Но, как всегда, возбужден, глаза с блеском, речь такая же быстрая, немного отрывистая.
И все так же «заряжен» — служением "общественному делу".
— Разыскали меня? — спросил Заплатин.
Они были с ним на "вы".
— Как видите. Вот сейчас был у одного паренька… У него феноменальный баритон. Из восточных людей… армяшек.
— Небось устраиваете какой-нибудь благотворительный вечер?
— Всенепременно!
— Меня-то уж никак не завербуете… я — что называется: ни швец, ни жнец, ни в дуду игрец — по части талантов.
— Нам всякого народа надобно.
— Афиши продавать… или на места рассаживать?
— Это своим чередом… Большая мизерия… Кому же и похлопотать, как не нашему брату?
— Все еще верите, Василий Михайлович, в российский прогресс?
Вопрос этот вырвался у Заплатина точно против воли.
Григоров был олицетворением служения этому "российскому прогрессу". Вечно он в тихом кипении, бегает, улаживает, читает на подмостках, посещает всевозможные заседания, дает о них заметки в газеты, пишет рефераты, издает брошюры, где-то учительствует, беспрестанно заболевает, ложится в клинику, но и на койке, больной, продолжает хлопотать и устраивать в пользу чего-нибудь и кого-нибудь.
— Зачем такой скептицизм, Заплатин? — ответил Григоров, прищурив на него правый глаз. — Это не порядок.
— Да посмотрите, что теперь царит везде.
— Где? В так называемых сферах? Пущай их! Мы свою линию ведем.
— Не самообман ли это, Василий Михайлович?
— Почему так?
Григоров круто обернулся к нему и полез в карман за папиросницей.
— Почему? — переспросил он, поведя головой, причем вихор на лбу всколыхнулся. — Такими рассуждениями только им же в руку играть, этим сферам.
Что есть лучшего здесь, на Москве, самого честного и передового — все это держится… нами же. Значит, нужна солидарность!..
— Положим…
Заплатину хотелось противоречить этому вечно заряженному носителю прогресса.
— А пока что, — продолжал Григоров, — приходите в четверг ко мне… Я все там же… вы помните — в Кривоникольском, дом Судеева. Ведь вы бывали в нашем кружке?
— Бывал.
— Ну, то-то же! Реферат будет по поводу одной повести на психо-социальную тему. А через две недели ровно я на вас рассчитываю. Будет немало всякой распорядительной работы. Теперь зимние вакации. Удосужитесь. Не все зубрить. Вам стыдно было бы отказываться.
Григоров опять подмигнул ему.
"Вы, мол, из тех, которых высылали".
— Ладно, удосужусь, — вяло выговорил Заплатин.
Он решительно не находил в себе настроения, подходящего к тону и "подъему духа" Григорова.
— Вы, должно быть, переборщили… насчет зубристики?
Успеете. А я на вас рассчитываю… И ко мне приходите непременно.
Григоров поспешно затянулся и так же торопливо бросил окурок.
В другое бы время Заплатин стал его расспрашивать про все, что делается в «интеллигентной» Москве. А тут — ни малейшей охоты беседовать с ним и точно полное равнодушие ко всему тому, из-за чего тот вечно хлопочет.
Когда Григоров ушел, ему стало еще тяжелее и противнее за самого себя.
В каких-нибудь два с половиной месяца он до такой степени "развихлялся",
Разве он похож теперь на того возвращенного в Москву студента, который шел по Моховой к перекрестку Охотного ряда и так бодро и убежденно раздумывал на любезные его сердцу темы?
Тому студенту принадлежало будущее; а этот только носится с своей «постыдной» страстью, а все остальное — точно выпущено из него, как из гуттаперчевого шарика.
Опять очутился он у окна и стал смотреть в ту сторону, где здание, куда ходит Надя и готовится к своим будущим триумфам красавицы актрисы, предназначенной к тому, чтобы привлекать к себе мужчин и отравлять их душу, как уже отравлен он — ее тайный жених.
Совсем не так проводила свой день Надя.
Она и сегодня — как все время, с тех пор, как поступила на драматические курсы, чувствовала себя приятно настроенной. Днем — уроки из общих предметов, а вечером она ходит на упражнения, и в них-то вся суть.
На этих упражнениях ее сразу и оценили. Теперь она уже разучивает отдельные монологи и сцены из «Псковитянки», сцену у фонтана и, разумеется, письмо Татьяны.
Читать стихи вслух она любила и в гимназии, и лучше ее в классе никто не читал.
И в каких-нибудь шесть недель она схватила разные
"штучки", которые требуются в классе для хорошей читки.
У нее найден обширный «регистр» звуков. Кто-то ей даже сказал:
— Вы точно Баттистини!
Но нужна сноровка, чтобы владеть этим регистром. Эта сноровка дается ей, как и все остальное — и жесты, и уменье держаться, кланяться, ходить по сцене, — все, что другим совсем не дается.
Каждый день она в особом артистическом настроении.
Ее уже согревает и тешит чувство веры в себя, сознание того, что она выбрала свою настоящую дорогу, что она — будущая артистка, что ею довольны, что ее уже отличают.
Не одна ее эффектная наружность помогает этому. Есть среди ее товарок — и по ее курсу, и старше — хорошенькие девушки. Две даже очень красивые, почти красавицы.
Но дело не в одной наружности.
Это она замечает и по тому, как к ней относятся и однокурсницы и старшие. В ней уже видят опасную соперницу. Одни лебезят, другие ехидствуют.