В шесть часов очередь стала продвигаться; людей впускали по трое. Фамилия, возраст, род занятий, место рождения, степень нуждаемости, где провел предыдущую ночь — все это смотритель записывал с быстротою молнии. Когда я повернулся, чтобы идти, меня напугал ка-кой-то человек, сунув мне в руку предмет, напоминавший на ощупь кусок кирпича, и выкрикнув над самым моим ухом:
— Нож, спички, табак есть?
— Нет, сэр,— солгал я по примеру остальных.
Спускаясь в подвал, я разглядел предмет, который держал в руке. Только совершая насилие над языком, этот кусок можно было назвать хлебом. Твердый и тяжелый, он, несомненно, был выпечен без дрожжей.
Подвал был тускло освещен. Не успел я освоиться с этим полумраком, как кто-то сунул мне в другую руку жестяную миску. Спотыкаясь, я перешел в следующее помещение, еще более темное, где за столами сидели на скамейках люди. Пахло здесь отвратительно. Зловещий мрак, смрад и приглушенные голоса, долетавшие откуда-то из темноты, делали это место похожим на преддверие ада.
У многих были натерты ноги, и, прежде чем приняться за еду, они стаскивали с себя башмаки и разматывали грязные портянки. Это усиливало зловоние и окончательно убило мой аппетит.
Тут я понял, что совершил ошибку. Я плотно пообедал пять часов назад, а чтобы оценить здешнее меню, следовало поголодать денечка два. В моей миске плескалась похлебка: горячая вода с кукурузными зернами. Люди макали куски хлеба в соль, насыпанную кучками на грязных столах. Я последовал их примеру, но хлеб застрял у меня в горле, и я вспомнил слова плотника: «Нужно не меньше двух кружек воды, чтобы его разжевать».
Я направился в темный угол, куда, как я заметил, подходили другие, и нашел там воду. Затем вернулся к столу, чтобы разделаться с похлебкой. Кукуруза была полусырая, плохо посоленная и горькая; она оставляла противный вкус во рту. Я мужественно съел пять-шесть ложек, но приступ тошноты заставил меня сдаться. Сосед, успевший проглотить свою порцию, докончил и мою. Он выскреб обе миски и стал метать голодные взгляды по сторонам — не осталось ли где чего-нибудь еще.
— Я встретил сегодня земляка, и он угостил меня сытным обедом,— объяснил я ему.
— А я,— отозвался он,— со вчерашнего утра в рот не брал ни крошки.
— Табачку?— предложил я.— Только как бы этот дубина не придрался.
— Нет,— отвечал он,— ни черта не бойся. Эта ночлежка самая хорошая. Вот побывал бы ты в других! Уж там когда обыскивают, так всего обшарят!
Когда все миски были выскоблены дочиста, беседа оживилась.
— Здешний смотритель вечно пишет про нас, подлецов, в газетах,— сказал один из моих соседей по столу.
— Что ж он пишет? — полюбопытствовал я.
— Да вот, что все мы никудышные люди, мерзавцы и негодяи и не хотим работать. Расписывает разные допотопные истории, про которые я уже лет двадцать слышу, да что-то сам никогда такого не видывал. Последний раз он написал в газете про одного парня, который прихватил в кармане из ночлежки корку хлеба, увидал какого-то важного пожилого господина и кинул свою корку в решетку канализации, потом подошел к этому старику и попросил одолжить ему палку, чтобы выудить хлеб. Ну, старик и подал ему медяк.
Этот избитый анекдот был встречен шумным одобрением слушателей. Затем из мрака донесся чей-то сердитый голос:
— Болтают, будто в других городах со жратвой лучше. Хотел бы я это повидать. Был я вот недавно в Дувре,— ни черта там нет, никакой жратвы. Глотка воды тебе не дадут, не то что пожрать!
— А вот в Кенте есть такие, что живут все время на месте и никуда не едут,— послышался другой голос.— Ну и морды же себе раскормили — страх!
— Я проходил через Кент,— еще злее отозвался первый,— и никакой я там жратвы не видел, чтоб мне пропасть! Я уж давно приметил: все эти типы только вечно хвалятся, будто им везде дают, а как дорвутся до ночлежки, так живо слопают всю похлебку, да и твою норовят прихватить.
— Есть и в Лондоне такие,— сказал человек, сидевший напротив меня,— для которых во всякое время сколько угодно жратвы; этим тоже никуда не нужно ехать. Живут себе и живут в Лондоне круглый год, даже о ночлежке не беспокоятся — заявляются сюда в девять, а то и в десять часов вечера.
Все хором подтвердили правоту его слов.
— Хитрые черти! — раздался чей-то восхищенный голос.
— Еще бы! —отозвался кто-то.— Мы с тобой так не умеем. Такими родиться надо. Небось, с пеленок открывали господам дверцы экипажей да торговали газетами. И мать с отцом тем же занимались и их приучили, а мы с тобой подохли бы от голода на такой работе.
Это было тоже подтверждено дружным хором, равно как и заявление, что есть такие типы, которые круглый год преспокойно живут в ночлежке, всегда обеспечены куском хлеба и похлебкой, и никакой голод им не страшен.
— А я раз получил полкроны в стратфордской ночлежке,— сказал какой-то бедняк, до сих пор молчавший; мгновенно воцарилась тишина, и все, как зачарованные, внимали чудесному рассказу.— Нас послали втроем дробить камень. Дело было зимой, холод зверский. Те двое, что со мной пришли, говорят: «Ну ее к черту, эту работу!» — и не стали работать. А я все грохаю да грохаю, чтобы согреться. Вдруг откуда ни возьмись комиссия! Этих двух упекли на четырнадцать суток, а мне за мой труд каждый из комиссии дал по шесть пенсов,— а их там было пятеро. И тут же меня отпустили.
Большинство этих людей, вернее сказать — все, не любят ночлежек, но их гонит туда необходимость. После ночи отдыха «на колу» они в состоянии провести двое-трое суток на улице, пока нужда снова не загонит их в ночлежку. Разумеется, такая жизнь быстро подтачивает их организм, и они это понимают, хотя и смутно; но уже настолько свыклись, что перестали тревожиться.
Среди бродяг существует мнение, что самая сложная проблема — найти угол для спанья, что это даже труднее, чем прокормиться. Объясняется такое положение главным образом плохим климатом и суровыми полицейскими правилами, но послушать этих людей, так во всем виноваты иммигранты, особенно польские и русские евреи, которые захватывают их места, работая за более низкую плату и тем поддерживая систему потогонного труда.
Около семи часов нас погнали мыться и спать. Каждый разделся догола, завернул одежду в пиджак и перевязал сверток поясом. Все свертки мы свалили на переполненную вещами полку и просто на пол,— отличный метод распространения насекомых,— затем парами прошли в обмывочную. Там стояли две большие лохани, и я сам видел, как двое до нас мылись в воде, в которую сели мы, а затем двое, пришедших вслед за нами, окунулись в ту же самую воду. Это я видел собственными глазами, но, помимо того, готов поручиться, что в одной и той же воде мылись все двадцать два человека.
Я только сделал вид, будто ополаскиваюсь этой грязной водицей, и поспешно вытерся совершенно мокрым полотенцем, которым до меня пользовались другие. На душе у меня не стало легче, когда я увидел спину одного бедняка, всю в укусах насекомых и расцарапанную в кровь.
Мне выдали рубаху — трудно было определить, сколько человек облачалось в нее до меня,— и два одеяльца. Сунув их «под мышку, я поплелся в «спальное отделение». Это была длинная, узкая комната, вдоль которой тянулись в два ряда невысокие железные перила. На них висели гамаки, даже не гамаки, а просто узкие куски парусины. Пространство между «постелями» было едва ли шире ладони, и примерно такое же расстояние отделяло их от пола. Неприятнее всего было то, что голова оказывалась выше ног и тело все время соскальзывало вниз. Все «постели» крепятся к общим перилам,— стоит одному хоть чуть пошевелиться, и остальных уже раскачивает. Только я успевал задремать, как кто-ни-будь начинал ворочаться, чтобы удержаться на своем ложе, и будил меня.
Прошел не один час, прежде чем я смог заснуть. Нас уложили в семь часов, а крики детей, игравших на улице, не затихали почти до полуночи. В комнате стояла ужасающая, тошнотворная вонь, воображение мое разыгралось не на шутку, и вся кожа так зудела, что я едва не лишился рассудка. Стоны, бормотание и храп, сливаясь воедино, создавали впечатление, будто в комнате находится какое-то огромное допотопное чудовище. Несколько раз за ночь я, да и не я один, просыпался от истошных криков других ночлежников, которых, вероятно, душили кошмары. Под утро меня разбудила крыса, прыгнувшая мне на грудь. Поднятый ото сна столь неожиданным способом и еще не очнувшись как следует, я испустил такой отчаянный вопль, который мог бы пробудить и мертвого. Во всяком случае, живых-то я поднял, и все они хором принялись бранить меня за невоспитанность.
Но вот настало утро. В шесть часов нам дали завтрак — хлеб и жидкую похлебку, которые я уступил соседу,— и распределили нас всех на работу. Одних назначили чистить помещение, других — трепать пеньку, а восьмерых — в том числе и меня — повели под конвоем через улицу в уайтчепелский лазарет убирать мусор. Так людей заставляют возмещать стоимость похлебки и пользования парусиновой койкой. По моему убеждению, я оплатил с лихвой все затраты.