Векшин покамест еще не задавал главного вопроса, как уже получил ответ. Вдруг различил он в складке раскрывшейся Донькиной ладони мучительно знакомое голубое зернышко, и тут самообладание ненадолго, вовсе оставило его. То было грошовое колечко с бирюзой, кудемской поры его подарок Маше, и теперь оно красовалось у Доньки на мизинце, повернутое камешком вовнутрь — для сохраненья тайны. «Поносить, подразнить дала…» — твердило отчаянье, но в то же время со странным чувством спокойствия и облегчения, пожалуй, взирал Векшин на. бесповоротно оскверненную святыньку и уже силился представить покартиннее, при каких обстоятельствах подарила щедрая Маша своему любовнику себя и с собой в придачу — целый край, с Кудемой и ее березовыми рощами, со звонким ветром первомая и, кстати, одну бедную, незаживляемую мальчишескую любовь. Все оставалось позади у Векшина… и так как теперь стало возможно приступать к дальнейшему, то судьба тотчас и подпихнула ему в поле зрения квадратную, с зубчатым краем бумажку, оставшуюся от прочей рухляди на полу. Векшин немедля поднял ее и, пока нагибался, почему-то угадывал наперед, что не хуже ножа пригодится ему находка. В сущности, это и был высший в его положении фарт, которого он так страстно добивался, — улика оказалась кассовой квитанцией с бланком одного закрытого универмага, доступ туда Донька мог получить лишь при одном непременном условии, которого как раз и недоставало Векшину для всего дальнейшего. И он так обрадовался своевременно подвернувшейся улике, что не поинтересовался даже, что и в какую цену было там куплено — женская вещь или мужская — и зачем было несчастному хранить предательский лоскуток бумаги в незапертом сундучке.
Присев сбоку, Векшнн долго, чуть искоса вглядывался в черты этого, как в наваждении, нестерпимо красивого лица, ища в нем скрытых примет только что обнаруженного преступленья. Мгновеньями ему чудилось, что Донька лишь притворяется спящим, и это обостряло игру, состоявшую в том — кто сдастся раньше. Вдруг он бешено потряс Донькино колено, и тот сразу вскочил, машинально шаря за спиной и выдавая привычку прятать оружие под подушкой,
— Не бойся, Доня… это я, Митя! — полуприветливо сказал Векшин, держась в кармане за улику. — Извини, что нарушаю твой покой, но просто решил поделиться интересным открытием. Ведь подтверждается, знаешь, слушок насчет Саньки Бабкина… ну, вот про то самое! Ссучился парень, правда твоя…
— Пусти, спать хочу… — невыразительно бурчал тот, клонясь на сторону.
Векшин придержал его за плечо.
— Это даже непростительно с твоей стороны, Доня, — одними губами посмеялся он. — Бог тебе сдуру дарит такую женщину, самолучшую женщину на свете, потому что единственную, Доня… и тебе надо ходить по улицам, целовать постовых милиционеров, бить в тамбурин, — и сам не заметил чужого слова, вырвавшегося на гребне озлобления, — а ты, прости за откровенность, оглашаешь окрестность храпом, как я не знаю что…
— Уходи к черту… спать! — рвался из его руки млеющий от сна Донька.
— Потерпи!.. и я так полагаю, нельзя нам подобное баловство Саньке спускать, а то, знаешь, вчера Агей, нынче Щекутин, а завтра и мы с тобой сгорим синим огонечком, верно? Ты, надеюсь, не откажешься дать показанья?
— Уйди ж, богом прошу тебя, Митя… — уже молил тот, ослепленно уставясь на своего мучителя.
Однако, следуя обыкновенью ненависти, Векшину хотелось еще и еще слушать голос предателя, вникать в интонации измены, прикидываться незнайкой, тешиться в счет будущего разоблаченья.
— Потерпи, никак нельзя, милый Доня: тут всеобщий интерес страдает, — продолжал Векшин, не повышая голоса. — Суббота у нас сегодня? Я так думаю — во вторник счет проклятому устроить, скажем в первой половине ночи… подходит тебе это? Встретишься с Санькой, так зазывай его, будто — на Панаму, а я сам упрежу Василья Васильича, как из поездки вернется. Ну, что еще?.. да все, пожалуй. — И сам поднял Доньке с полу окончательно свалившуюся подушку. — Ладно, спи, отдыхай пока… и как увидишь ее там, во сне у себя, как обнимешь со своей ухваткой, как займется у вас, тут и передай ей в самые ее очи привет от Мити Векшина… не забудь, родной!
Не было опасенья, что тот распознает что-нибудь в шелесте векшинской интонации: Донька заснул прежде, чем коснулся подушки затылком. И так как спускаться на холод, к Саньке, сообщать ему об отсутствии папирос стало незачем, тем более что тот, верно, не дождавшись, и сам ушел, а до вторника было еще далеко и делать ему на свете было нечего, то Векшин разделся, повесил пиджак на спинку стула, потушил свет и улегся на соседнюю с Донькиной кровать. Он лежал, глядя во мрак над собой раскрытыми глазами, лежал и думал о Доньке и вскорости настолько уверовал в виновность ядовитого гада, что диву порой давался — каким образом тот не ужалил его раньше. Одновременно разогревалось дружеское чувство к Саньке… и вот, подчинясь укору совести, Векшин решил все же сбегать на улицу, убедиться в Санькином уходе… Вопреки ожиданию, тот был на месте, ждал хозяина; откинувшись затылком к покрытому талой наледью водостоку, не примечая бившейся в грудь капели, он околдованно глядел на луну, что неслась по-над крышами сквозь мутпые дымы облаков.
— Пошел отсюда, чего ты здесь торчишь, безумный! — суеверно, еще издали крикнул Векшин, страшась подойти, — так неприятно было ему все это.
Санька не ответил, и можно было подумать, что он закоченел либо умер, если бы не подозрительная струйка от глаза, слабо блестевшая на щеке.
— Ты плачешь? — подходя, спросил Векшин, в мыслях не допуская, что человек этот способен на такое, что и у него тоже может быть камень на душе: даже забыл про Ксеньино самоубийство. — Чего ты зря психуешь: выздоровеет твоя Ксенья. Главное, весны дождаться, а там в деревню ее… и надо все парным молоком ее поить, прямо через силу накачивать, утро и вечер… утро и вечер. Они тогда, которые с грудью, как на дрожжах поправляются… — Он хотел вспомнить или даже придумать какой-нибудь особый пример скоропалительного выздоровленья от молочной пищи и созерцания ромашек, но, как назло, ничего путного не подвертывалось в голове, да уже и продрог малость в одной косоворотке, без пиджака, а возвращаться сразу, не уладив чего-то в отношениях с этим парнем, неудобно становилось. — Ты думаешь, Александр, у тебя одного на душе камень, а может, у меня, мой, вчетверо тяжеле весом?
Санька отвечал не прежде, чем луна снова вышла из-за облачка, будто ужасный интерес его томил к происходившему в небе.
— Ты сам свой камень вырастил, а мой кинут на меня… — расслабленным голосом произнес Санька и прибавил, помедлив: — Ведь Ксенька-то умерла только что… еще и не остыла поди.
— Что ты брешешь! — как на припадочного вскинулся Векшин. — Откуда ты узнал?
— Звала сейчас меня, одними губами позвала напоследок.
Всякому ясно было, что тот заговариваться стал с горя, и тут очень кстати пришлось, что у Векшина всегда имелось на языке срочное теплое увещанье.
— Что ж тут поделаешь, Александр? К сожаленью, не властен пока человек это отменить. Все проходит мимо нас, мы сами в том числе как бы проходим перед собою… так что иногда даже можем поглядеть себе вдогонку.
— Правда, — еле слышно согласился Санька. — Оно как снег: ложится и тает, ложится и тает, а ведь кажный раз старается, поплотней укладывается, чтобы цельный век пролежать… Теперь поцелуй меня, хозяин!
Произнесенная неожиданно властным тоном просьба Санькина указывала всего лишь на бедственное его одиночество, и в конечном итоге тем была хороша эта расплата за что-то, что исполнить ее не составляло особого труда. Не переспрашивая, потому что простудиться опасался, только оглядевшись зачем-то, Векшин быстро подался вперед и вверх, к Санькиному лицу, и поцеловал куда-то в щеку.
— И еще раз поцелуй. Вот сюда, где самая мысль моя про тебя… в энто место меня поцелуй! — вторично приказал Санька, коснувшись пальцем лба.
Без сомненья, потому что зубы уже стучали от холода, Векшин и вторично пошел бы на исполненье нелепого Санькина желанья, если бы не послышался в нем смутный оттенок издевательства… Тогда, нахмурясь, погрознев лицом, Векшин отвернулся и обиженно пошел прочь. Резкий, полный предостереженья крик заставил его оглянуться, едва взялся за скобку двери. На пятнисто-голубой, залитой лунным светом стене чернела Санькина тень.
Санька стоял все в той же раздумчивой позе, только голову повернув теперь вослед уходившему.
— А за квасок-то, на шестнадцать копеек… еще бы разом с тебя следует. Не скупился бы, чего тебе стоит!
«Да он просто пьян, — возмутился Векшин, подымаясь по лестнице, и от этого вывода сразу полегчало на душе. — Глотнул лишнего, пока я с Донькой выяснял… верно, в кармане имел: вот и привиделось! Изувер какой-то, двое суток способен этак простоять…»