Заговорили о женщинах и тут перешли от анекдотов к воспоминаниям и от воспоминаний к хвастовству, вплоть до нескромных откровенностей.
Маркиз де Рокдиан не называл фамилий своих любовниц: это были светские женщины, — но описывал их с большой точностью, чтобы их легко было узнать, предоставляя собеседникам догадаться, о ком он говорил. Банкир Ливерди называл своих любовниц по именам. Он рассказывал:
— Я был в то время очень близок с женою одного дипломата. И вот как-то вечером, расставаясь с нею, говорю ей: «Малютка моя Маргарита…»
Он останавливался, видя вокруг улыбки, и продолжал:
— Гм! Я проговорился… Следовало бы завести обычай называть всех женщин Софи.
Оливье Бертен, очень сдержанный, обыкновенно заявлял, когда его спрашивали:
— Я ограничиваюсь моими натурщицами.
Приятели притворялись, что верят этому, а Ланда, гонявшийся попросту за уличными девками, приходил в возбуждение при мысли о всех лакомых кусочках, бегающих по улицам, и о всех молодых особах, раздевающихся перед живописцем за десять франков в час.
По мере того, как бутылки пустели, все эти старички, как называла их клубная молодежь, — все эти раскрасневшиеся старички разгорячались, охваченные подогретыми желаниями и забродившими страстями.
После кофе Рокдиан пустился в откровенности, казавшиеся более правдоподобными, и, позабыв о светских женщинах, принялся славить простых кокоток.
— Париж, — говорил он, держа в руке рюмку кюммеля, — единственный город, где мужчина не стареет, где он в пятьдесят лет, если только еще крепок и хорошо сохранился, всегда найдет хорошенького ангелочка, восемнадцатилетнюю резвушку, которая будет его любить.
Ланда, видя, что Рокдиан после ликеров стал прежним Рокдианом, восторженно поддакивал ему и перечислял миленьких девочек, которые и до сих пор еще обожали его.
Но Ливерди, настроенный более скептически и утверждавший, что знает настоящую цену женщинам, бормотал:
— Они вам только говорят, что обожают вас.
Ланда возразил:
— Они мне это доказывают, дорогой мой.
— Эти доказательства в счет не идут.
— С меня их довольно.
Рокдиан закричал:
— Да они и сами так думают, черт возьми! Неужели вы полагаете, что этакая хорошенькая двадцатилетняя потаскушечка, уже лет пять-шесть ведущая развеселую жизнь в Париже, где все наши усы сначала привили ей вкус к поцелуям, а потом совсем отбили, что она еще умеет отличить тридцатилетнего мужчину от шестидесятилетнего? Полно, какой вздор! Она всего навидалась и слишком много узнала. Бьюсь об заклад, что в глубине души она предпочитает, да, безусловно предпочитает старого банкира, а не молодого повесу. Но разве она думает об этом? Разве у здешних мужчин есть возраст? Э, милый, с сединой мы молодеем, и чем больше седеешь, тем чаще тебе говорят, что тебя любят, тем больше это доказывают и тем больше этому верят.
Они поднялись из-за стола, побагровевшие, возбужденные алкоголем, готовые пуститься на поиски всяческих побед, и стали обсуждать вопрос, как провести вечер. Бертен предлагал цирк, Рокдиан — ипподром, Мальден — Эден, а Ланда — Фоли-Бержер. В это время до них донеслись легкие, отдаленные звуки настраиваемых скрипок.
— Стойте, — сказал Рокдиан, — кажется, сегодня в клубе музыка?
— Да, — ответил Бертен, — заглянем туда минут на десять перед уходом?
— Идем.
Они прошли гостиную, бильярдную, игорный зал и добрались до ложи, устроенной над эстрадой для оркестра. Четыре господина, погрузившись в кресла, уже сосредоточенно ожидали начала, а внизу, среди пустых рядов стульев, еще человек десять беседовали сидя и стоя.
Дирижер отрывисто постучал палочкой по пюпитру: начинали.
Оливье Бертен обожал музыку, как обожают опиум. Она навевала ему мечты.
Как только доходила до него волна музыкальных звуков, он чувствовал, что как бы хмелеет: все его существо наполнялось необыкновенным трепетом, и опьяненное мелодиями воображение, как безумное, уносилось в сладких мечтах и приятных грезах. Закрыв глаза, положив ногу на ногу, опустив в истоме руки, он внимал звукам, а перед его взором и в его сознании проходила вереница образов.
Оркестр играл симфонию Гайдна, и как только веки художника сомкнулись, он опять увидел лес, множество экипажей вокруг, а напротив себя в коляске графиню и ее дочь. Он слышал их голоса, следил за их словами, чувствовал колыхание экипажа, вдыхал воздух, наполненный запахом листвы.
Три раза его сосед, заговаривая с ним, прерывал это видение, и три раза оно возобновлялось, как возобновляется после морского переезда корабельная качка, хотя кровать, на которой вы лежите, неподвижна.
Затем оно расширилось, растянулось в какое-то далекое путешествие с этими двумя женщинами; они по-прежнему сидели против него то в вагоне железной дороги, то за столиком заграничного отеля. Так они сопровождали его все время, пока длилась музыка, словно за время прогулки в этот солнечный день их лица запечатлелись в глубине его зрачков.
Тишина, затем шум голосов и передвигаемых стульев развеяли его туманные грезы, и он заметил, что его четыре приятеля дремали рядом и бесхитростные их позы выражали внимание, побежденное сном.
Разбудив их, он спросил:
— Ну, что же мы будем делать теперь?
— Мне, — откровенно ответил Рокдиан, — хотелось бы еще немножко поспать здесь.
— И мне тоже, — сказал Ланда.
Бертен встал:
— Ну, а я иду домой, я немного устал.
Он чувствовал, наоборот, большой подъем, но ему хотелось уйти: он боялся, что вечер кончится, как всегда в клубе, за столом для игры в баккара.
Поэтому он вернулся домой, а на следующий день после нервного напряжения, пережитого в эту ночь, — одну из тех ночей, что вызывают у художников интенсивную мозговую деятельность, которую окрестили именем вдохновения, — он решил не выходить из дому и работать до вечера.
Это был прекрасный день, день, когда работается легко, когда идея как будто передается руке и сама собой закрепляется на полотне.
Затворив двери, отгородившись от внешнего мира, среди безмолвия особняка, запертого для всех, в дружественной тишине мастерской, возбужденный, бодрый, с зорким взглядом и ясной головой, он наслаждался счастьем, дарованным только одним художникам, — счастьем в радости зачать свое произведение. В эти часы работы ничто не существовало для него, кроме куска полотна, где под ласковым прикосновением его кисти зарождался образ, и во время этих приступов творческой плодовитости он испытывал странное, но радостное чувство бьющей через край, хмельной и разливающейся вокруг жизни. К вечеру он был совсем разбит, как после здорового физического утомления, и лег спать с приятной мыслью о завтраке, назначенном на следующий день.
Стол был уставлен цветами, меню составлено очень заботливо в расчете на г-жу де Гильруа, тонкую лакомку, и, несмотря на энергическое, хотя и краткое, сопротивление, художник заставил своих гостей выпить шампанского.
— Малютка опьянеет! — говорила графиня.
Герцогиня снисходительно отвечала:
— Боже мой, надо же когда-нибудь начать!
Перейдя в мастерскую, все чувствовали себя немного возбужденными той легкой, поднимающейся радостью, от которой как будто вырастают крылья на ногах.
Герцогиня и графиня, которым надо было ехать на заседание комитета французских матерей, собирались предварительно отвезти Аннету домой, но Бертен предложил пройтись с нею пешком и проводить ее до бульвара Мальзерб, и они вышли.
— Выберем дорогу подлиннее, — сказала она.
— Хочешь побродить по парку Монсо? Это премилый уголок, посмотрим на детишек и кормилиц.
— Да, да, с удовольствием!
Они миновали со стороны проспекта Веласкеса монументальную золоченую решетку, которая служит вывеской и входом в этот изящный цветущий прелестный парк, с манерной грацией расположившийся посреди Парижа и опоясанный аристократическими особняками.
Вдоль широких аллей, затейливыми изгибами перерезающих лужайки и купы деревьев, женщины и мужчины, сидя на железных стульях, следят за вереницей прохожих, а на узеньких дорожках, извивающихся подобно ручейкам и уходящих в тень, детвора кучками копошится в песке, бегает, прыгает через веревочку под ленивым присмотром нянек или под беспокойными взглядами матерей. Огромные, куполообразно подстриженные деревья, похожие на монументы из листьев, гигантские каштаны, тяжелая зелень которых обрызгана красными и белыми кистями цветов, благородные сикоморы, декоративные платаны с замысловато изогнутыми стволами украшают широкие волнистые газоны, создавая пленительные перспективы.
Жарко. Дикие голуби воркуют в листве деревьев, перелетая с верхушки на верхушку, а воробьи купаются в радуге, зажженной солнцем на водяной пыли, осыпавшей росинками нежную, только что политую траву. Кажется, что белые статуи блаженствуют на своих пьедесталах среди этой зеленой прохлады. Мраморный мальчик все вытаскивает из ноги невидимую занозу, будто он только что укололся, догоняя Диану, которая бежит вон туда, к пруду, окаймленному рощицей, где приютились развалины храма.