— Оставь, Рыкин, ему не до того, разве Ленев поедет?
— Поеду! — внезапно сказал Павлик, не отворачивая лица от окна.
Все вскинули головы. Печальный, даже жуткий звук голоса на мгновение взвеял смущением. Но слишком молодо было в студенческих сердцах, чтобы предаваться угнетенности. Помогало жизнерадостности и выпитое вино.
— В самом деле поедешь, Паша?
— В самом деле.
— Нет, честное слово?
— Честное слово.
Умитбаев подтянулся и с довольным лицом нажал кнопку.
— Трех лихачей в Стрельну! — кратко сказал он лакею.
Они шли, обнявшись, по лестнице к выходу, и Умитбаев снова пытливо заглянул в глаза Павлику:
— Скажи, Паша, ты в самом деле влюбился?
Павел молчал.
— Ну, будь другом, она, что ли?
— Нет, Умитбаев… — Павлик хотел еще что-то сказать, но достал из кармана номер газеты с «Лесным сторожем». — Ты видишь это?
— Ну да, твой рассказ, а что?
— Вот что.
С жалобным шуршаньем разлетелись по плитам тротуара серые обрывки газеты.
— Да ты что, ты сошел с ума?
— Едем, Умитбаев.
— Нет, ты скажи, что с тобой?
Теперь они неслись на лихаче по Тверской-Ямской, и впереди них беззаботно горланил, к досаде полицейских, окруженный коллегами Рыкин.
— Ты получил, может быть, из дому дурное известие?
— Умитбаев, — проговорил Павлик и придвинул к киргизу свое лицо с погасшими глазами. — Я друг тебе, я люблю тебя, ты не поймешь всего, но… — Он остановился, морщинка страдания появилась меж его ровными бровями. — Когда-то я думал о своем целомудрии. Я думал о нем и мечтал его сберечь… но жизнь…
Павлик остановился.
— И что же?..
— То, что не это страшно, когда с женщинами… Но вот когда его вытравят здесь… Не знаю, поймешь ли ты, но женщина… Женщина никогда не уничтожит в душе целомудрие… даже самая падшая… А вот тогда мужчина, старый, почтенный, ученый мужчина, профессор ума и души, и скажет авторитетно, Умитбаев, солидно, увесисто, во всеоружии знания своего дела, что нет мечты, нет сказки, нет неба, вот тогда целомудрие души кончается… Помнишь, как я говорил в гимназии: «Нельзя думать о небе, надо думать об алгебре». Так же нельзя думать о небе, надо думать о земском учителе.
— Не понимаю, Ленев.
— И понимать нечего. Я совсем один. Ты видел обрывки «Лесного сторожа»? Не буду я, Умитбаев, больше писать.
— Нет, ты, конечно, сошел с ума, ты влюбился, тебе надо развлечься, забыть на время все. Уж и закачу же я, Ленев, сегодня пир на весь мир!
В исходе ночи, после шумного празднества в «Стрельне», пошептавшись с приятелями, поднимается Умитбаев и ведет Ленева к выходу.
— Домой прикажете? — спрашивает киргиза лихач.
— Да, домой, — говорит Умитбаев, переглянувшись с Рыкиным, и, едва только показываются в сумраке Триумфальные ворота, отменяет свой маршрут распорядитель празднества.
— Извозчик, — на «Соболя»!
Угрюмо слушает странное приказание Павлик. Он выпил кофе и ликеров, он бледен, глаза его злы, голова свежа и холодна. Умитбаев уже окончательно составил себе представление, что его друг околдован женщиной, и принимает героические меры к обезврежению чар.
— Мы сейчас заедем, Ленев, в один веселый домик! — просительно говорит он и заглядывает в глаза Павлику. — В самый лучший, самый богатый! — поспешно добавляет он, заметив, что Ленев болезненно улыбается. — И клянусь тебе, только для любопытства: пройдемся по зале, посмотрим и сейчас же домой. Я со всех слово взял.
— Мне все равно, — беззвучно говорит Павел.
— Нет, кто она, эта колдунья? Я бы зарезал ее! — бешено кричит Умитбаев.
— Не зарежешь: высоко живет она.
— Где живет, где?
— В небе, Умитбаев. Мечта называется. А может быть, в Англии живет, называется женой атташе посольства.
— Ты совсем стал сумасшедшим, Ленев, совсем сумасшедший… Вот, приехали.
Раззолоченный, похожий на опереточного губернатора швейцар распахивает перед прибывшими двери. По устланной плюшевым алым ковром лестнице студенты поднимаются во второй этаж, сдают пальто на хранение угрюмому человеку и вступают в ярко освещенную залу, полную разряженных девиц.
Точно на маскарад попал Павлик. Все девицы в фантастических костюмах: маркизы, субретки, рыбачки и пажи расхаживают по зале, обнявшись с кавалерами; у рояля сидит пожилая дама с благочестивым, постным, монашеским лицом и играет кекуок. Около рояля подпевают и подтанцовывают раскрашенные девочки-подростки, и так жалобно видеть тонкие, словно невинные, обтянутые в длинные чулки, ножки их, которыми они стремятся делать бесстыдные движения. Пожилая дама с орлиным носом, похожая на гувернантку или начальницу пансиона, зорко смотрит на них через золотое пенсне; какой-то удрученный, желчный пожилой человек в мундире ведомства народного просвещения угрюмо ходит по зале, заложив руки за спину, не приближаясь к девицам.
— Это самый богатый притон, Ленев, ты наблюдай, — оживленно шепчет Умитбаев.
Но не наблюдает Павлик. Равнодушно и чуждо проходит он мимо девиц, и кажется ему, что сейчас душою своею он похож на того железного учителя, который ходит, заложив руки за спину, по залитому огнями залу. Может быть, и у него в душе жива какая-то мечта, которую люди загадили?
— Если хочешь, Ленев, спустимся вниз в их спальни, посмотрим, — предлагает отчаявшийся Умитбаев.
— Я хочу, Умитбаев, только одного: домой.
Расстроенные, удрученные, идут студенты обратно в прихожую, к своим пальто. Кучка девушек встречает их в дверях и удерживает за рукава.
— Студенты приехали, студенты, — болтают девушки.
Отстраняя их с дороги, проходит Павлик к швейцару и, вскинув глаза,
внезапно улыбается печально и неудивленно:
— Давно ли вы служите здесь, швейцар?
— Восемнадцать лет.
— И вы женаты? У вас дети?
— Наша супруга в деревне и по праздникам навещает нас.
— Пожалуйста, швейцар, кланяйтесь вашей супруге.
— Покорнейше благодарим-с.
56
Однажды жажда писательства прорывается, она не может заглохнуть, Павлик не сдержал своего слова, его тянет к бумаге, он поверяет ей все, о чем думает душа его.
Но теперь заведено так: есть писания для души, есть писания для Отечества. Наедине с собою Павел будет писать для души; для людей же будет писать о лесном стороже и тому подобных сюжетах, которые им нужны и которые близки людским сердцам. Может быть, когда он будет писать об Отечестве, он приобретет навык излагать свои мысли понятнее для соотечественников; может быть, постепенно, по мере возможности, обманывая седых проницательных редакторов с серебряными головами, он будет в писания свои вкладывать частями и то, что для души, будет отравлять свои писания ядом мечтаний, незаметно, тайно, так чтобы редакторы обманулись. Раз определенно нелепо писать о земском учителе, разве нельзя разработать этот сюжет? Разве мало написано на эту благодатную тему, стоит только прочесть две-три подходящие новеллы, переменить имена, вместо дам наделать кавалеров, вместо кавалеров дам, сдобрить описанием природы или грома — и рассказ будет напечатан к чести и пользе автора и к удовольствию редактирующих журнал. Ведь очень же просто сказано в одной высокополезной книге: «Взять дюжину желтков, растереть с сахаром, прибавить пять ложек муки, чайную ложку корицы…» Как доволен будет мужественный защитник Отечества, господин седовласый редактор, с какой охотой напечатает рассказ на видном месте, и не только напечатает, но заплатит еще за удовольствие отечественными кредитными билетами, а потом новеллу эту прочтет другой редактор и также пожелает иметь в своей газете эту остроумную смесь из сахара, патоки и яичных желтков, над которой читатели будут проливать благодарные слезы. Ведь есть же немало семейных журналов, в которых печатаются самые благополучные вещи, заведенные накрепко, осмотрительно и толково, как заведены семейные бани, столовые и другие общеполезные учреждения. Можно не только приносить Отечеству этими рассказами пользу, но получать еще вдобавок некоторый доход; ведь написать таких рассказов можно до десяти, до двенадцати в неделю, и если круглым счетом класть на порцию по пятидесяти рублей, то можно будет жить на эти деньги более безбедно, чем переписывая бумаги в другом отечественном заведении, например в контрольной или казенной палате.
Право, весело делается от этих мыслей Павлику. Целомудрие — что такое целомудрие? Разве целомудрен редактор, который четыре часа проводит у цензора и вследствие этого не имеет времени разъяснить молодому писателю весь вред его мечтаний? Редактор, не имеющий времени разобраться в целостной душе писателя и своей «мудростью» ломающий ее целостность?
К Павлику, в комнату мезонина, стали стекаться рукописи начинающих поэтов и поэтесс, и порою находил он среди множества неосмысленного мысли, от которых радостно и тревожно билось сердце его.