Еле пробивались на небе сквозь саван снежного покрова желтые, изможденные лучи январского солнца. Как клочья грязной шерсти висели над городом облака. Рассвет медлил, он полз из-за реки, желто-серый и чадный, как воровские глаза, подмигивали из переулков ослепшие блестки керосиновых фонарей. Умитбаев и Ленев теперь шли пешком, последнего извозчика Умитбаев отпустил с бранью, тот прямо заявил, что пора спать, и они брели по безлюдной кривой улице, меж узкой цепи деревянных домов, мимо жалких кривых заборов с циничными надписями, с обрывками афиш, извещающих об «Убийстве в деревне Мортон» или о приказах полицмейстера.
— Ты устал, я измучил тебя? — тревожно спрашивал Умитбаев.
Павел отрицательно качал головою, но так бледно, и подавленно, и жалко смотрело его лицо, что Умитбаев угрюмо смеялся.
— Конечно, я измучил тебя, но отдохнешь… скоро… Проклятый городишко, даже извозчики попрятались.
В восемь часов на базарной площади им попались широкие кошевые сани, в которых баба везла ободранные туши овец и телят. Умитбаев попросил торговку довезти до дому, предложил пять рублей; баба покачала головой, но согласилась.
— Молодые, а забулдыги, — сказала она. — Белое утро, а вы все шлендаете, однако садитесь.
Странно, что губы у торговки были цвета рубленого мяса. Или это было результатом ее профессии?
Сдерживая дрожь отвращения, полез в сани Павел. Ноги его оледенели, когда он садился, закоченевшая рука его уперлась в ужасно рассеченное горло теленка; рука была без перчатки, он торопливо отдернул ее и сунул в карман; движение это не скрылось от Умитбаева. С брезгливым равнодушием он оглядел туши убитых животных и улыбнулся черными губами.
В заваленной битым мясом кошевке было тесно, приходилось сидеть на тушах и упираться ногами в окостеневшие ноги животных. От мысли, что они сидят на мертвечине, что вокруг них мерзлое разлагающееся мясо, Павел испытывал тяжкие подступы тошноты. Потом в голову забрела какая-то еще более безобразная смутная мысль, которую он не мог определить сознанием, что еще что-то мертвое, близкое к смерти здесь, около чего… Чувство тошноты увеличивалось от выбоин дороги, по которым прыгали сани… Наконец он не выдержал и выскочил из кошевки. Теперь было уже недалеко, за углом шла улица, в которой стоял дом Павла.
— Я замерз, ноги оледенели, вот почему я вышел! — извиняющимся голосом пробормотал он Умитбаеву.
Тот молчал и ожесточенно шагал подле. Дыхание его свистело и скрипело, как под ногами снег. Минут десять они шли в молчании.
— Ты ко мне? — спросил Павел только для того, чтобы что-либо сказать.
— Ну конечно! — грубо ответил Умитбаев и хрипло засмеялся. Что-то как пружинка заворчало у него в груди. — А ты не хочешь?
«Ну зачем ты сердишься?» — мелькнуло в голове Павла, но он взглянул на Умитбаева, и сердце его сжалось.
— Ты не хочешь? — повторил Умитбаев и сурово глянул на него какими-то белыми глазами. Руки его были в карманах пальто. Точно держал он в них что-то, держал или ощупывал.
— Помилуй, отчего мне не хотеть? Я рад, — растерянно ответил Павлик.
И засмеялся Умитбаев.
— Как «отчего»? Очень понятно: оттого, что будут тебе… — он близко придвинул к глазам Павла свое искаженное лицо, — будут хлопоты и… неприятности…
Павел отшатнулся, поняв, едва не крикнув, но Умитбаев успокоительно коснулся его руки, голос его осекся беспомощно, как у ребенка:
— Потому, что ты друг мне, больше мне здесь не к кому обратиться, и я ни к кому не хочу.
Маленький, невинный, как крылышко голубя, кусочек бумаги словно перелетел из кармана Умитбаева к Павлу. Такой скромный и невинный, он резнул ему глаза, остановил дыхание.
— Это что? Зачем?
— Через час распечатай. Мы пришли. Не звони. Лезь через забор.
Так не раз бывало, чтобы этого не исполнить. У кухни можно было
постучать кухарке в окно. Павлик перелез через забор, за ним легко перемахнул Умитбаев.
— Ты постучи… Осторожно, не разбуди, — сказал он хрипло. Кажется, по лицу его текли слезы. Или это был пот. Или лед с ресниц оттаял.
— А ты?
— Я сейчас за тобой. Стучи.
— Зачем ты берешь эту рогожку?
— Как зачем? Затем, чтоб… не напачкать в доме. Я подстелю. Стучи же. Вон она, не спит. Кажется, и мать…
Павел быстро вошел в сени. Неужели мама ждала их? Нет, только кухарка. Он хотел спросить ее: «Мать спит?» Старуха повернулась и уронила со стола что-то — тазик или жестянку. Нет, она ничего не роняла, кто-то стукнул. Павел подался к выходу.
— Умитбаев, что ж ты? Зачем ты сидишь на рогоже?
Умитбаев сидел у стенки, низко склонив голову, без шапки. В руке его был зажат револьвер. С правого виска тихо, как живая сетка рубинов, стекали ясные капли крови на барашковый воротник пальто.
92
Под тучами свинцового цвета несется поезд. Совсем не похоже на зиму, это небо осени, грязное небо; желтая мгла окутала дали, поезд ревет угрожающе и сотрясается на стыках рельсов. Как бы окаменевшее, деревенское кладбище проносится мимо глаз Павла, покачивая темными поломанными крестами.
«Да кладбище…» Павел думает о кладбище, думает о смерти, о той недавней ужасной смерти, которая выгнала его из их города, которая высылает его в Москву.
Он вспоминает холодное небо утра и тусклый блеск промерзшего солнца.
Конец
Напротив (франц.).
Большой круг (франц.).
На коленях (франц.).
Благодарю (франц.).
Сад королевы (франц.).
Хорошо (киргиз.).
Благородство обязывает (франц.).
До последнего предела (лат.).
Будем радоваться, пока мы молоды (лат.).
Обнаженные женины (франц.)
В здоровом теле здоровый дух (лат.).