меня глупой как пробка, да? Так, как и Кан.
— Вовсе нет. Кан совсем не считает вас глупой. Он вас обожает.
— Он до того меня обожает, что у меня голова начинает болеть. Это так скучно! Почему вы все с каким-то вывертом?
— Что?
— Ну, не такие, как все. Например, как моя хозяйка. У вас всегда все сложно, трудно.
Официант принес фрукты по-македонски.
— Точь-в-точь как эти фрукты, — сказала Кармен, показав на тарелку. Название-то какое выдумали — не выговоришь! А на самом деле — просто нарезанные фрукты, к которым добавлено немножко ликера.
Я отвез Кармен в ее бунгало — к курам и рыжеволосой образцовой хозяйке.
— У вас уже и машина есть, — сказала Кармен с трагически-мечтательным выражением лица. — Видно, дела у вас идут неплохо, Роберт.
— У Кана теперь тоже есть машина, — солгал я. — Еще лучше, чем у меня. Мне Танненбаум рассказал — «шевроле».
— «Шевроле» и головная боль в придачу, — ответила Кармен, повернувшись ко мне своим прелестным задом. — Как поживает ваша возлюбленная, Роберт? бросила она мне через плечо.
— Не знаю. Последнее время я ничего о ней не слышал.
— Вы хоть изредка переписываетесь?
— У нас обоих трясется правая рука, а печатать на машинке ни она, ни я не умеем.
Кармен засмеялась.
— Так это что же, а? Значит, с глаз долой — из сердца вон? Впрочем, так-то оно разумнее.
— Редко услышишь более мудрое слово. Передать что-нибудь Кану?
Она задумалась.
— А зачем?
Из сада с кудахтаньем выбежали куры. Кармен мгновенно оживилась.
— Боже мой, мои белые брюки! Зря, что ли, я их наглаживала! — Она с трудом отогнала птиц. — Кыш, Патрик! Прочь, Эмилия! Ну вот, уже и пятно!
— Хорошо, когда знаешь по имени причину своих бед, не так ли? заметил я. — Тогда все намного проще.
Я пошел было к своему «форду», но вдруг остановился. Что я сейчас сказал? На мгновение мне показалось, будто что-то кольнуло меня в спину. Я повернул назад.
— Не так уж страшно, — услышал я голос Кармен из сада. — Пятно можно будет смыть.
«Да, — подумал я. — Но все ли можно смыть?» Я простился со Скоттом.
— К моему рисунку сангиной мне хотелось добавить еще один, — сказал он. — Я люблю, чтоб над диванами висело что-то. Кто знает, когда вы опять приедете! У вас есть что-нибудь в этом же роде?
— Есть рисунок углем, а не сангиной. Великолепная вещь, тоже Ренуар.
— Хорошо. Тогда у меня будет два рисунка Ренуара. Ну разве можно было рассчитывать на такое везение?
Я вынул рисунок из чемодана и вручил ему.
— Я с удовольствием отдаю его вам, Скотт.
— Почему? Я ведь в этом совсем не разбираюсь.
— В вас есть уважение к таланту и творчеству, а это гораздо важнее. Будьте здоровы, Скотт. Я покидаю вас с таким чувством, будто расстаюсь с давним знакомым.
На меня иногда находили такие приступы стихийной любви к ближнему, захлестывавшей мою европейскую сдержанность: через несколько часов вдруг начинаешь называть кого-то по имени — в знак пусть поверхностной, но тем не менее сердечной дружбы. Дружба в Америке дается легко и просто, в Европе — очень трудно. Один континент молод, другой — стар. Не исключено, что дело именно в этом. «Всегда надо жить так, будто прощаешься навеки», подумал я.
Танненбаум получил еще одну маленькую роль. Он был очень доволен и хотел купить у меня «форд». Я объяснил ему, что обязан вернуть его студии.
— Кого вы играете в следующем фильме?
— Английского кока на судне, в которое попадает торпеда с немецкой подводной лодки.
— Он погибает? — спросил я с надеждой.
— Нет. Это комический персонаж, его спасают, и он начинает стряпать для экипажа немецкой подводной лодки.
— И не отравляет их?
— Нет. Он готовит им рождественский сливовый пудинг. Происходит всеобщее братание в открытом море с исполнением английских и немецких народных песен. Кроме того, они обнаруживают, что у старого немецкого и английского национальных гимнов одинаковая мелодия: и у «Heil dir im Siegerkranz», и у «God Save the King». Они обнаруживают это возле маленькой рождественской елки, украшенной электрическими лампочками, и решают, когда кончится война, не воевать больше друг против друга. Они находят много общего.
— Ваше будущее видится мне в самом черном цвете, и все же, я думаю, вы не пропадете.
Я сел в поезд, который обслуживали проводники-негры. Там были широкие удобные кровати и индивидуальные туалеты. Танненбаум и одна из двойняшек махали мне с перрона. Впервые за много лет я расплатился со всеми своими долгами, в кармане у меня были деньги и продленный на три месяца вид на жительство. Кроме того, мне предстояло трехдневное путешествие по Америке у большого вагонного окна, в пятидесяти шагах от вагона-ресторана.
— Роберт! — воскликнул Меликов. — А я уж думал, что ты остался насовсем в Голливуде!
— Наверное, так думали почти все. Меликов кивнул. У него был землистый цвет лица, и весь он был какой-то серый.
— Ты болен? — спросил я.
— Почему? — он засмеялся. — Ах да, ты ведь из Калифорнии! Теперь тебе будет казаться, что все жители Нью-Йорка только что вышли из больницы. Почему ты вернулся?
— Я мазохист.
— Наташа тоже не думала, что ты вернешься.
— А что же она думала?
— Что тебя засосет Голливуд.
Больше вопросов я не задавал. Возвращение мое было нерадостным. Старая каморка показалась мне еще более пыльной и обшарпанной, чем прежде. Вдруг я сам перестал понимать, зачем вернулся. На улице была слякоть, шел дождь.
— Надо купить пальто, — вслух подумал я.
— Будешь опять жить здесь? — спросил Меликов.
— Да. Но на этот раз можно будет взять комнату побольше. У тебя есть свободная?
— Освободилась комната Рауля. Он съехал окончательно после вчерашнего грандиозного скандала. Не знаю, помнишь ли ты его последнего друга?
— У тебя есть еще комната?
— Да, Лизы Теруэль. Она умерла неделю назад. Слишком большая доза снотворного. Других свободных номеров нет, Роберт. Если б ты мне написал… Зимой все отели переполнены.
— Между психопатом-педерастом и покончившей с собой дамочкой сделать выбор не так-то просто. Ладно, я займу номер Лизы.
— Я так и думал.
— Почему?
Меликов рассмеялся.
— Не знаю почему. Летом ты наверняка поселился бы в конуре Рауля.
— Ты думаешь, теперь я меньше боюсь смерти?
Меликов опять засмеялся.
— Не смерти, а призраков. Кто теперь боится смерти? Смерть трудно осознать. Вот боязнь умирания — это другое дело. Но у Лизы была легкая смерть. Когда мы ее нашли, она выглядела значительно моложе своих лет.
— Сколько же ей было на самом деле?
— Сорок