Ну и умер. Все-таки умер. А на вскрытии увидели: вся железа расплавилась, ничего не осталось. Да и затек гнойный сзади. Не вытекал и отравлял…
Смерть — еще ладно, без нее в нашем деле не обойтись. И каков больной, значения не имеет — лечить надо всех. А вот какие у него родственники, это имеет значение, потому как все уже в прошлом, больной — уже бывший больной, ничего не исправишь и ничем не поможешь, а родственники — вот они, смотрят тебе в глаза, ждут ответа. И тут уж тем более важно, каков ты сам после всего случившегося. Если сейчас уснуть не могу, так не в смерти дело, не в разговоре с родственниками покойного, а в том, каков я сам.
Казалось бы, есть лечащий врач, пусть с ним и говорят — нет, им заведующего подай. Как кто умер — глядишь, никого нет в ординаторской. Я бы тоже удрал, есть у меня отговорка — в операционной ждут. Да только говорить все равно надо. Лучше после операции, чтобы не заводиться в начале дня. И всегда — ощущение вины. Ничего не могли сделать, судьба, природа, возраст, — а все совестишься неизвестно чего и крутишься как на сковородке. Сказать в лоб, по-стариковски все как есть, не смягчая удара, кишка тонка — и их жалко и себя, вот и блюдешь какие-то правила, веками установленные.
Пока он жив был, родственники ко мне ни разу не подходили. Необязательно, как Рая, чтобы все силы, весь неизрасходованный материнский рефлекс вбухивать, но могли бы и почаще интересоваться. У тяжелых больных родственники в наших условиях лучше бы поактивнее себя вели. А тут пришли. Как умер, так объявились — мать, жена и брат. И ко мне с претензией — как же так? Нам, мол, говорили, что лучше ему, а он умер. «Лучше» мы, положим, не говорили, но какие-то успокаивающие слова были. Начал с подходцем:
— Видите ли, нам казалось…
— Как это — казалось? Кажется — перекреститесь. У вас живые люди. «Казалось»!
Тут бы и прекратить разговор, но больной-то умер. И их жалко, и объяснить что-то хочется.
— Именно живые люди, не машины. Тут не рассчитаешь, не бухгалтерия.
— А почему не сообщили, что операция?
— Оперировали экстренно. Он дал согласие, а для нас главное — согласие больного. Он в сознании, вменяем, трезв.
— Нам говорили после вскрытия, что там гной. Это что, инфекцию внесли?
— Гной был еще до операции. Болезнь такая. Для того и операция, чтобы его оттуда убрать.
— А что ж он там остался? В справке написано.
— Мне трудно объяснить все хирургические подробности. Вы не специалисты.
— Еще надо проверить, какие специалисты вы!
— Это ваше право.
Брат становится все агрессивнее, я чувствую, что тоже завожусь. Вообще я стараюсь не говорить о больном плохо, а тут потерял контроль, и вся гадость из меня полезла наружу: и про алкоголизм сказал, и про то, что дома надо было за ним следить, — поди-ка уследи за алкоголиком! — и про то, как он мешал лечить себя, а близких при этом не было никого… Какое уж там достоинство. Распалился, сам себя не слышу.
— Ну хорошо, — доказываю им, — оперировавший хирург действительно мог бы сделать еще один разрез сзади, чтоб гной лучше из живота уходил, но железа-то полностью была съедена алкоголем!..
Более подлой вещи и придумать трудно. Больного, покойного обругал; семью покойного, безутешную семью — горюют как умеют, не мне их судить, — семью тоже обругал; и главное, в такой ситуации, таким людям про ошибку своего коллеги сказал… Да и ошибку-то возможную, гипотетическую…
Вот тут-то мать заплакала в голос, а жена с братом как озверели. Обвинения, крики. Вступишь одной ногой в болото — попробуй вырвать вторую. И я не отмолчался — какая разница, что они первые, известно — чем хуже, тем хуже. Вот и засни после этого. А они считали, по-видимому, разговор нормальным. Они скандалили, а не горевали. Может, и пили-то вместе, черт их знает. А мать плакала. Пока речь шла о том, что алкоголь виноват и болезнь, она покорялась судьбе, ничего не поделаешь, сам виноват. Но когда в мозгу ее отпечаталось, что, может, кто-то другой виноват, что есть надежда свалить горе и, стало быть, тяжесть на кого-то еще: не спасли, а могли спасти! — тут уж кротость перешла в агрессивное отчаяние. Могли спасти — и не спасли! Искать, найти виноватого!..
Неважно теперь, в чем первопричина моей подлости, — в них ли, во мне ли самом. Важен итог: покойного замарал, жену и брата оскорбил, мать поверг в еще большее отчаяние, Марата заложил, а у себя самого вызвал сильнейший приступ колики. Но это еще не возмездие. Возмездие всегда впереди.
Вот и говори правду, если кто-то хоть в чем-то виноват. Страшно. А на самом деле — спасения для него все равно не было. Даже выживи он сегодня, завтра снова оказался бы в больнице, после первого же стакана с корешами да родственничками. Обреченный был человек.
Ищу себе оправдание? Мне не истину надо искать, вести себя надо человечнее.
Вот и думай теперь: отчего не уснуть никак?
Рая вернулась из столовой отделения, где подогревала еду, приготовленную дома.
— Стало хорошей традицией семьи Златогуровых брать жене отпуск, когда муж ложится в больницу на очередную операцию, — встретил ее Лев тирадой, отодвинул шестнадцатую страницу «Литсратурки» и, как всегда, первым засмеялся. На этот раз смех получился не совсем привычный. Если присмотреться, Лев плакал. Смех сквозь слезы, без всякой образности, так сказать.
Несмотря на отпуск, времени Раисе все равно не хватало. С утра надо побыть с Левой, потом сходить на рынок, в магазин, дома все сварить — и снова в больницу. Хорошо, что Льву опять дали отдельную палату, — можно присесть, даже прикорнуть иногда. Хорошо еще, что машину починили достаточно быстро. Правда, все равно прошло около месяца. Оформление в ГАИ, калькуляция страхования, калькуляция ремонта, чего там только не было, а потом еще что-то надо было раздобыть — железки, фонари, потом исправляли, потом красили… Но, главное, к операции все успели.
На этот раз Льву заменили склерозированную артерию уже на самой ноге: взяли вену на этой же ноге и вшили ее выше и ниже закупорки — пустили кровь в обход места, где склероз закрыл артерию. Обводной канал. Операция длилась много дольше, чем предыдущая.
Раз от разу Левин оптимизм возвращался все с большим скрипом и натугой. Златогуров как бы оглядывался в поисках чего-нибудь, за что можно ухватиться, зацепиться, чтобы подтянуть себя и вытащить из омута безнадежности. Он знал, слышал идиотский, уничтожающий термин — бесперспективный больной, и всякий раз, когда ему предлагали операцию, с радостью соглашался, зная, что бесперспективных больных не оперируют. Значит, у него есть шанс!
И на этот раз, когда Дмитрий Григорьевич пришел к нему в палату со всем своим штабом и предложил еще одну операцию, Лев возликовал, а хирург, стесняясь собственной несостоятельности, отвернулся. Операция — всегда признак бессилия медицины: не смогли лечить, давай механические коррективы вносить. А повторные операции — того более, невольно ищешь чью-то вину. Конечно, прежде всего хирурга. Даже если больной так не думает, сам хирург все равно мается, не глядит больному в глаза.
Сегодня впервые после операции Златогуров осмотрелся вокруг с пробудившимся интересом к жизни. Один из первых признаков выздоровления, как это часто бывает у мужчин, — критический взгляд, которым Лев одарил жену:
— Райка! Ты что-то совсем как чучело стала. Сейчас поедешь и чтоб между рынком и магазином зашла в парикмахерскую! Смотреть противно. — Неясно, чего было больше в этих словах для Раи — обиды или радости.
Когда она приехала из парикмахерской, реакции на чудо преображения не последовало: Лев был увлечен беседой с одним из докторов, который зашел навестить его. Старожила Златогурова знали все врачи корпуса и время от времени заходили сочувственно поговорить о постороннем. Наконец, когда жена принесла еду, он с опозданием, а потому и преувеличенно стал расхваливать ее новую прическу, пытаясь выразиться поизысканнее, чего отродясь не умел по причине малого знакомства с художественной литературой, и закончил столь необычное для него куртуазное упражнение серией новых критических замечаний. Одновременно он с аппетитом ел, время от времени с удовольствием сгибал и разгибал чудом сохраненную ногу, смотрел телевизор и сетовал, что Димыч сегодня ни разу к нему не зашел. Посреди всего этого винегрета дел и слов, печалей и удовольствий Лев чуть не захлебнулся с набитым ртом от восторга и желания приветствовать возникшего в дверях закадычного друга и сопалатника былых времен:
— Глебыч! Геннадьич! Сколько лет!
Четыре дня назад, перед операцией, журналист просидел у него добрых полдня. Разговор бессмысленно запрыгал через златогуровские восклицания, похохатывание, приступы громкого смеха. Глеб переглядывался с Раей, прощупывал Романыча настороженным взглядом: к добру ли такая ажитация?
— Нам бы сейчас выпить, да, Глеб?