Богатырь в пояс поклонился публике, потом выпрямился, растопырив руки, и завопил своим оригинальным, режущим слух голосом:
Снова веет воли дикой
На меня простор!
И смолой и земляникой
Дышит темный бор.
Грянули дружные аплодисменты, а «Илья Муромец» пятился задом за кулисы, грациозно, как будто всю жизнь свою пожинал лавры на сцене. Только борода его с одного боку отклеилась, да сапоги чуть-чуть не остались на сцене.
После него вышел адвокат Ходатай-Карманов и прочитал стихотворение «Сумасшедший». Для вящего сходства с умалишенным он вышел в больничном колпаке и горячечной рубашке, что было уже излишним: Ходатай-Карманов так был пьян и взъерошен, что и без того мог походить на сумасшедшего.
Прочитал он артистически.
Это был неудавшийся актер по призванию, страстный любитель искусства, которому в прошлом не пришлось почему-то попасть на сцену. Худой, желтый, испитой и пьяный, он весь казался одним болезненным комком издерганных нервов и трепетал от избытка чувств.
Публика ревела, как прожорливое чудовище, и требовала «биса».
Но, читая «на бис» известное стихотворение «Бурлак», он сбился. Вместо слов «петухи пропоют» он сказал «петухи отдохнут» и, наткнувшись опять на слово «отдохнут» — встал.
Хмель, временно соскочивший было с него, снова окутал его голову. Он развел руками и, обращаясь к публике, пьяным голосом удивленно воскликнул:
— Вот так фунт!
Публика приняла это за «фортель» и дружно аплодировала.
Но Ходатай-Карманов исчез.
В этот же вечер «в высшем интеллигентном обществе» было очень скучно.
Еженедельные вечера в квартире либерального деятеля были известны всему городу и в шутку назывались «ассамблеями» за их демократический характер, за то, что, кроме «высшей» интеллигенции, туда допускалась и «низшая»; набивалось народу каждый раз человек сто, и выходило «всякой твари по паре». Кроме «судейских» и «железнодорожных», присяжных поверенных и учителей гимназии, там бывали сотрудники местной газеты, врачи, статистики и даже «неблагонамеренные», молодые люди без определенных занятий.
Иногда появлялся актер или певица, какая-нибудь заезжая маленькая провинциальная знаменитость, певец, беллетрист или делец — все равно, все это одинаково преподносилось гостям к ужину, как десерт.
До ужина почти всегда было скучно: публика наполовину собиралась случайная, не знакомая между собой. Но за ужином происходила «демократическая» выпивка, «преподносилась» гостям какая-либо «интересная личность», если таковая имелась.
В этот вечер преподнести было, должно быть, некого, и ужин подавать медлили..
Во всех комнатах, и даже в передней, толпились нарядные гости. Было тесно и жарко. Дамы и девицы в светлых платьях обмахивались веерами. Мужчины блистали шитьем «судейских» и «железнодорожных» мундиров.
Все гости тоскливо бродили по комнатам, не зная, что им делать. Деревянная скука и хандра написаны были на лице у всех.
Разговоры плохо клеились, и видно было, что всем этим людям ни о чем не хочется разговаривать. Казалось, что они выжимают из себя слова и говорят только для того, чтобы не воцарилось всеобщее молчание, которого они боялись.
В просторном зале кто-то пробовал играть на рояли что-то ухарски-веселое, пробовали петь хором, но ничего не выходило.
Наконец, в столовой зазвенели тарелки, и публику пригласили «закусить».
Столовая не могла вместить всех, и поэтому сначала пригласили дам.
Дамы наскоро закусили и опять занялись в зале музыкой и пением.
Тогда призвали к закуске мужчин, и мужчины плотно засели за длинным столом, уставленным тарелками, бутылками и закуской. В мужском обществе осталось несколько женщин.
От выпивки настроение несколько поднялось, и загудел общий говор.
В самый разгар закуски в дверях столовой появился пьяный литератор Небезызвестный под ручку с Толстым, облеченным в сюртук Северовостокова.
Небезызвестный сделал театрально-торжественный жест и провозгласил своим резким голосом:
— Дорогие мои, р-рекомендую: мой старый товарищ… петербургский фельетонист… только что приехал!..
«Петербургский фельетонист» взглянул на своего товарища.
Один только миг на лице Толстого мелькнуло изумление, потом ирония, а в следующий момент он уже заговорил с милой любезностью путешествующей знаменитости:
— Господа, прошу, пожалуйста, меня извинить… что я так… запросто… хе-хе… прямо с дороги.
Его внушительная фигура и красивое, выразительное лицо сразу произвели на всех выгодное впечатление.
Новым гостям тотчас же дали место за столом. На «петербургского фельетониста» все устремились, все думали: «Так вот кого преподнесли нам сегодня!..»
На «интересную личность» сразу насели. Приезжего закидали вопросами. Около него тотчас же образовался кружок.
Толстый врал артистически. Выпивая и закусывая, он отвечал на все стороны и тотчас же обнаружил своеобразное остроумие.
Его «словечки» уже начинали вызывать смех и невольное восхищение.
Сразу было видно замечательного фельетониста. По всем общественным вопросам он был в курсе дела, все знал из первых рук, обо всем судил смело и оригинально, не допуская возражений. Он бывает «запросто» у всех петербургских знаменитостей, знает много интересного из их прошлого и настоящего. А чем пахнет теперь в Петербурге? О! Это ему прекрасно известно: пахнет очень и очень интересными вещами… Но, к сожалению, он должен быть немножко конспиратором… Он приехал сюда по одному конспиративному делу… небольшое поручение общественного характера. Во всяком случае, в Петербурге все идет на повышение… Жизнь растет… Заря занимается…
Ножи и вилки стучали. Рюмки и бокалы звенели. Гости оживились. В столовой гудел общий говор.
Из зала привалила еще толпа, под предводительством бледной дамы в шикарном костюме, с пышными белокурыми волосами и с гитарой в руках.
— Божественно! восхитительно! чудно! — говорили ей изящные, «фрачные» кавалеры.
Дама улыбалась.
Она как-то особенно ухарски села на стул перед пьющей и закусывающей публикой и заиграла на гитаре цыганский романс.
Дама изображала из себя «цыганку» и запела с деланной, преувеличенной страстностью, растягивая мотив и как бы изнемогая.
3-за-ха-чу — пал-лю-балю!
3-за-ха-чу — ра-залюба-лю!
И вдруг, всей рукой ударяя по струнам, выкрикивала дикий припев:
Я — как пташка вольна…
Жизнь на радость нам дана!
Около нее сладострастно млели несколько товарищей прокурора, напоминая голодных собак, сидящих у дверей кухни, хотя в даме не было ничего ни цыганского, ни соблазнительного.
запела она, снова ударив по струнам.
А около «петербургского фельетониста» все более и более увеличивалась толпа слушателей.
Наконец, и дама прекратила цыганские песни и вместе с другими стала заглядывать через чужие плечи на интересную фигуру. «Литератор» говорил тихо, и только по взрывам дружного смеха можно было судить, что речь его остроумна.
Общий говор затих, и тогда в столовой стал раздаваться только один голос «петербургского фельетониста»:
— …Да, господа! если бы вы знали, как хочется иногда встретиться и наговориться с читателем-другом, с невидимкой, с этой фантазией писателя!
В поздние ночные часы, при свете рабочей лампы, являлся в былое время его задушевный образ пред измученным взором писателя и одним своим видом прибавлял ему силы и бодрости. Он был молчаливой тенью, в которую верил писатель.
Изредка и одиноко мелькая перед ним, друг-читатель делал ему таинственные, ободряющие знаки, — и он писал… Сердце его горело ярче, а из-под пера смелее лились горячие строки.
Но зато сильнее разгоралась ярость живого, настоящего читателя, читателя-врага, и тогда печальная, носочувственная тень скрывалась и молчала.
Но жизнь все-таки шла вперед, она росла вширь и вглубь, и уже никакие силы не могли остановить ее роста.
И вот писателю стало чудиться, что бодрое слово, которое иногда вырывалось на волю из глубины его пришибленной души, сказанное его одиноким, надорванным голосом, повторяется где-то волшебным невидимым хором, вызывает далекий, но могучий отклик, перекатывается, словно чудодейственное эхо в сказочных горах.
И чувствует писатель, что это как будто он — читатель-друг — воплотился и так размножился, что до него дошел голос писателя, что вместо редкого и молчаливого мелькания, откликается он тысячами уст, миллионами вздохов, откликается жаждой жизни, молодой верой в светлое будущее, в лучшие дни, в новые, бодрые песня! И тепло стало в груди писателя.