В эту минуту он, казалось, олицетворял собой полное удовлетворение вкусным обедом, выпитым вином, и, пожалуй, более всего доносившимся со всех сторон веселым гомоном голосов. В одной руке он держал потушенную, ради присутствия дам, сигару, другою — перебирал бутылки с разноцветными жидкостями и манил к себе всех, находящихся поблизости.
Гости подходили один за другим; возле подноса с ликерами прежде других очутился уже упомянутый толстый помещик, судя по виду — весельчак и любитель поесть; вслед за ним подоспели с террасы и другие соседи; наконец приблизился и пан Ожельский с пустою рюмкой в руках.
— Вы какой пили: мараскин, розовый, кофейный? — спросил Кирло. — Может быть, теперь другого прикажете? Какого? К вашим услугам.
— Немного кофейного, если позволите!
— Слушаю. А которая это рюмка?
— Вторая! — добродушно улыбаясь и причмокивая пухлыми губами, ответил отец Юстины.
— Бог троицу любит! — рассмеялся Кирло и поставил перед раскрасневшимся старичком еще одну полную рюмку.
Но Ожельский решительно отказался.
— Нет, нет, — объяснял он, — если я выпью еще, то не буду в состоянии играть.
— Резонно! — поддержал его Кирло. — Ну, если не хотите пить, то идите, по крайней мере, к дамам. Видите, панна Тереса какая печальная… вон там, сидит с подвязанным горлом и мечтает… должно быть, о вас… Вы, господа, может быть, и не знаете, что наш виртуоз — страшнейший волокита и сердцеед. Когда-то слава его далеко гремела, да еще и теперь… Панна Тереса об этом отлично знает.
Один из гостей перебил пана Кирло каким-то вопросом.
Ожельский, подняв двумя пальцами недопитую рюмку, расправил плечи, выпятил вперед круглое брюшко и, сияя самой добродушной улыбкой, действительно направился мелкими шажками к группе барышень, которые большим полукругом сидели за столом, заваленным альбомами и иллюстрациями в потрепанных переплетах.
Вместе со старшими Дажецкими и другими паннами, более или менее щегольски одетыми и весело разговаривавшими, находилась и Юстина. Ее темное недорогое платье резко выделялась среди цветных ярких платьев прочих девушек, и два полевых цветка, украшавших ее голову, придавали ей какой-то особенно строгай вид. Ей не было весело. Дажецкие, близкие ее родственницы, уже сделали ей замечание, что появляться на обед в таком костюме не годится, а придавать себе такой мрачный вид — тем более.
Вид Юстины вовсе не был мрачным, но в разговорах о загранице, о разных общественных увеселениях, о модных музыкальных сочинениях она почти не принимала никакого участия. По временам, когда она задумывалась и неподвижно, бесцельно смотрела в пространство, заметно было, как чуждо ей все то, что занимало и веселило других. Тяжелая скука омрачала ее глаза и делала ее гораздо старше, чем она была в действительности. Ее неподвижное лицо не изменилось даже и тогда, когда она увидала отца около подноса с ликерами, когда до нее долетали громкие слова Кирло и смех соседей. Она не сделала ничего, чтобы помешать этому издевательству и, в сознании собственного бессилия, продолжала сидеть, не трогаясь с места. Только ее брови еще больше сдвинулись над грустными, утомленными глазами.
Но едва ли кому-нибудь было интересно разгадывать чувства молодой девушки. Видно было, что она равнодушна ко всему, что ее окружает, но ведь и с ней не считались. Подруги и кузины, вследствие ли ее молчаливого настроения или скромного наряда, мало-помалу от нее отвернулись. Граф, состязавшийся со своей невестой в остроумных шутках, не обращал на Юстину ни малейшего внимания; двое людей, которые за обедом штурмовали ее своими взглядами, оставили гостиную, Ружиц, с выражением непреодолимой скуки, с потемневшим внезапно лицом, с угасшими глазами, незаметно вышел в столовую. Зыгмунт Корчинский после тихого, но оживленного разговора усадил жену возле матери и присоединился к обществу, сидящему на террасе.
На террасе уже были расставлены карточные столы, но никто из гостей еще не садился за игру. Допивали ликеры, курили сигары и громко, степенно разговаривали. Вначале в гостиную доносились обрывки разговора, отдельные, так сказать, технические или профессиональные слова: столько-то и столько-то копеек за пуд такого-то зерна; столько-то за ведро водки; такая-то вспашка; такой-то посев, покос или обмолот и т. д. Но теперь уже заговорили о политике; первым коснулся этого предмета Дажецкий; как всегда, прямой и неподвижный, он стоял, пуская из тонких губ вьющиеся струйки табачного дыма, плавно и цветисто передавая всевозможные предположения и комбинации, вычитанные из газет. Время от времени кто-нибудь из соседей резким, а то и не совсем вежливым замечанием прерывал его речь. Даже самые загорелые и огрубевшие от работы, не имевшие, как видно, ни малейшего отношения к политике, нашли что сказать, говорили о далеких странах и могущественных людях и при этом загорались, заводили споры и яростно препирались.
Хозяин дома не принимал почти никакого участия в общем разговоре. Он сидел на железном стуле посередине террасы; яркий свет заливал его сильную, тяжелую фигуру; казалось, можно было сосчитать все морщины на его лбу и щеках, все белые нити в густых и темных волосах. Вытянув руку на стоявшем перед ним столике и машинально играя рюмкой, в которой преломлялся солнечный луч, он почти ничего не говорил и лишь изредка, встряхнув головой, улыбался то лукаво и недоверчиво, то печально. Но вдруг среди самого оживленного разговора он, словно вспомнил что-то, поднял голову, улыбнулся, стукнул рюмкой по столу и громко заговорил:
— Эти газеты, господа, только сбивают человека с толку, и больше ничего! Стоит начитаться их на ночь, — такие вещи приснятся, что потом долго не заснешь.
— Не приснился ли тебе какой-нибудь сон? — с легкой иронией спросил пан Дажецкий.
— Приснился, — ответил Корчинский, — и еще, какой страшный!
Он шутливо улыбнулся и потянул книзу свой длинный ус.
— Я не баба, чтобы бояться снов, но однажды от одного сна у меня волосы на голове стали дыбом. Вот как было дело. Два месяца тому назад, вечером, я начитался вдоволь о войнах, прошедших, настоящих и будущих и еще бог весть каких… Лег я в постель, заснул, и снится мне, представьте себе, что в Корчин нашло множество бисмарковского войска… прусского войска, одним словом… Двор и сад полны солдатни, дом битком набит офицерами… Я, конечно, в страшной тревоге. Разграбят Корчин, думаю себе, все кверху дном перевернут, сожгут, на ветер пустят, если их не примешь, как следует… Что делать? Волей-неволей принимаю, угощаю, кормлю, в глаза заглядываю: довольны ли? А они пьют, едят, гуляют, орут… Слава богу, довольны, думаю себе, и сам я доволен… Ну, думаю, скоро уйдут с богом, объедят меня, обопьют, да хоть что-нибудь в целости оставят… Вот они уже и отъезжать собираются, солдаты на лошадей садятся, офицеры сабли подвязывают… скоро у меня опять тихо будет… Выхожу я на крыльцо, рад без памяти, гляжу, а вон из-за тех холмов тянется другое войско…
Тут он запнулся.
— Это… то…
Глаза его насмешливо сверкнули.
— Страх меня пронял до мозга костей… Несутся, идут прямо на Корчин, а первые еще не ушли… Вот тебе на! Думаю, принимал я одних, чтоб они меня по-миру не пустили, а теперь конец мой приходит. Как хочешь вертись, не вывернешься… О, господи ты, боже мой!.. Проснулся я весь подавленный этим сновидением и целый день ходил как в воду опущенный.
— Страшен сон, да милостив бог! — постарался утешить его кто-то из гостей.
— А действительно, характерный сон! — воскликнул Дажецкий и громко расхохотался, как будто в эту минуту ему изменила обычная его утонченность; при этом его никогда не сгибающаяся шея слегка согнулась, и кольца табачного дыма, доселе с триумфом взвивавшиеся кверху, как-то тяжело опустились наземь.
— Да что там! — отозвался из угла какой-то язвительный и, видимо, сильно уязвленный жизнью сосед, — без пруссаков и свои огложут нас, как собаки кость… Не успел я окончить один процесс с мужиками из-за выгона, как начинается другой из-за земли под лесничеством.
— A propos, — заметил Дажецкий, — а как твой процесс, пан Бенедикт? Помнишь, с той шляхтой?.. Забыл, как их фамилия…
— Богатыровичи! — подхватил Корчинский. — Да что вам сказать? Хотят отнять у меня самый лучший луг… Кто-то вдолбил им в голову, что луг принадлежит им… В первой инстанции они проиграли, перенесли во вторую… дело тянется вот уже два года — и сколько это денег мне стоит, сколько неприятностей!
— Есть у них какие-нибудь доказательства?
— Разве только те, что у них мало лугов, и они хотят пасти скотину на моих, — защищался пан Бенедикт. — Документами и планами я могу доказать…
Он начинал горячиться и долго еще говорил бы о процессе, при одном воспоминании о котором лоб его покрывался сотней морщин, а брови нахмуривались, но вдруг заметил, что в гостиную вошли новые гости, и быстро вскочил со стула.