— «Дорогая, я должен ехать в Бамбу. Не говори пока никому. Случилась ужасная вещь. Бедняга Пембертон…» Бедняга Пембертон! — повторила она со злостью.
— Кто такой Пембертон?
— Щенок лет двадцати пяти. Прыщавый хвастунишка, Был помощником окружного комиссара в Бамбе, а когда Баттеруорт заболел, остался там на его месте. Даже ребенку было ясно, что беды тут не миновать. А когда беда случилась, отдуваться приходится Генри… и трястись всю ночь в машине…
— Пожалуй, мне лучше уйти? — спросил Уилсон. — Вам нужно переодеться.
— Да, вам лучше уйти… прежде, чем все узнают, что он уехал, а мы оставались целых пять минут одни в доме, где стоит кровать. Одни, если не считать мальчика и повара, а также их знакомых и родственников.
— Может, я могу быть вам чем-нибудь полезен?
— Ну, что ж, — сказала она. — Поднимитесь наверх и посмотрите, нет ли у меня в спальне крыс. Не хочу, чтобы мальчик знал, какая я трусиха. И закройте окно. Они забираются через окно.
— Вам будет жарко.
— Ничего.
Переступив порог, он тихонько хлопнул в ладоши, но крыс не было. Потом поспешно, воровато, словно он вошел сюда без спроса, Уилсон подошел к окну и закрыл его. В комнате стоял еле уловимый запах пудры. Уилсону он показался самым волнующим запахом из всех, какие он знал. Он снова остановился у порога, запоминая все в этой комнате: фотографию ребенка, баночки с кремом, платье, которое Али вынул из шкафа и приготовил хозяйке. На родине его обучали, как запоминать детали, отбирать самое важное, накапливать улики, но те, кому он служил, не предупреждали его, что он может очутиться в такой чуждой ему стране.
1
Полицейская машина пристроилась к длинной колонне военных грузовиков, ожидавших парома; фары горели в ночи, как огни маленького селения; деревья обступали машины со всех сторон, дыша дождем и зноем; где-то в хвосте колонны запел один из водителей: жалобные монотонные звуки поднимались и падали, словно ветер, свистящий в замочной скважине. Скоби засыпал и просыпался снова. Когда он не спал, он думал о Пембертоне: Скоби представил себе, что творилось бы сейчас у него на душе, будь он отцом Пембертона — одиноким пожилым человеком, который прежде был управляющим банка, а теперь удалился от дел; жена умерла во время родов, оставив ему сына. Но когда Скоби засыпал, то мягко погружался в забытье, полное ощущения свободы и счастья. Во сне он шел по просторному свежему лугу, а за ним следовал Али; никого больше он не видел, и Али не говорил ни слова. Высоко над головой проносились птицы, а раз, когда он опустился на землю, маленькая зеленая змейка, раздвинув траву, бесстрашно забралась ему на руку, а потом на плечо и, прежде чем снова соскользнуть в траву, коснулась его щеки холодным дружелюбным язычком.
Как-то раз он открыл глаза, и рядом с ним стоял Али, ожидавший его пробуждения.
— Хозяин ложится кровать, — сказал он ласково, но твердо, указывая пальцем на раскладушку, которую он поставил у края дороги, приладив москитную сетку к ветвям дерева. — Два, три часа, — добавил Али. — Много грузовиков.
Скоби послушно прилег и сразу же вернулся на мирный луг, где никогда ничего не случалось. Когда он проснулся снова, рядом по-прежнему стоял Али, на этот раз с чашкой чая и тарелкой печенья.
— Один час, — сказал Али.
Наконец очередь дошла до полицейской машины. Они спустились по красному глинистому склону на паром, а потом медленно поплыли к лесу на той стороне через темный, как воды Стикса, поток. На двух паромщиках, тянувших канат, не было ничего, кроме набедренных повязок, как будто они оставили всю одежду на том берегу, где кончалось все живое; третий отбивал им такт — в этом промежуточном мире ему служила инструментом жестянка из-под сардин. Неутомимый тягучий голос живого певца звучал теперь где-то позади.
Это была лишь первая переправа из трех, которые им предстояли в пути, и каждый раз машины вытягивались в длинную очередь. Скоби больше не удалось как следует заснуть: от тряски у него разболелась голова. Он проглотил таблетку аспирина, надеясь, что все обойдется. Заболеть лихорадкой в пути ему совсем не улыбалось. Теперь его беспокоил уже не Пембертон — пусть мертвые хоронят своих мертвецов, — его тревожило обещание, которое он дал Луизе. Двести фунтов — не бог весть какая сумма; голова у него раскалывалась, и цифры гудели в ней, как перезвон колоколов: «200, 002, 020»; его раздражало, что он не может подобрать четвертой комбинации — 002, 200, 020…
Они уже миновали места, где еще встречались лачуги под железными крышами и ветхие хижины колонистов; теперь им попадались только лесные селения из глины и тростника; нигде не было видно ни зги; двери повсюду закрыты и окна загорожены ставнями: только козьи глаза следили за фарами автоколонны.
020, 002, 200, 200, 002, 020… Присев на корточки в кузове грузовика и обняв Скоби за плечи, Али протягивал ему кружку горячего чая, — каким-то образом ему опять удалось вскипятить чайник, на этот раз в тряской машине. Луиза оказалась права, все было как прежде. Будь он помоложе и не мучь его задача «200, 020, 002», как легко было бы теперь у него на душе. Смерть бедняги Пембертона его бы нисколько не расстроила: это дело служебное, да к тому же он всегда недолюбливал Пембертона.
— Голова дурит, Али.
— Хозяин принимать много-много аспирина.
— А ты помнишь, Али, этот переход… 200, 002… вдоль границы, который мы проделали двенадцать лет назад за десять дней? Двое носильщиков тогда…
Он видел в зеркале кабины, как кивает ему, весь сияя, Али. Да, ему не надо другой любви и другой дружбы. Вот и все, что нужно для счастья: громыхающий грузовик, кружка горячего чая, тяжелые, влажные лесные испарения, даже больная голова. И одиночество. Если бы только сначала я мог устроить так, чтобы ей было хорошо, подумал он, — в хаосе этой ночи он вдруг позабыл о том, чему научил его опыт: ни один человек не может до конца понять другого, и никто не может устроить чужое счастье.
— Еще один час, — сказал Али, и Скоби заметил, что мрак поредел.
— Еще кружку чая, Али, и подлей туда виски.
Они расстались с автоколонной четверть часа назад: полицейская машина свернула с большой дороги и затряслась по проселку в чащу. Закрыв глаза, Скоби попробовал заглушить нестройный перезвон цифр мыслями об ожидавшей его печальной обязанности. В Бамбе остался только местный полицейский сержант, и прежде чем ознакомиться с его безграмотным рапортом, Скоби хотелось самому разобраться в том, что случилось. Он с неохотой подумал: лучше будет сперва зайти в миссию и повидать отца Клэя.
Отец Клэй уже проснулся и ожидал его в убогом домике миссии; сложенный из красного, необожженного кирпича, он выглядел среди глиняных хижин, как старомодный дом английского священника. Керосиновая лампа освещала коротко остриженные рыжие волосы и юное веснушчатое лицо этого уроженца Ливерпуля. Он не мог долго усидеть на месте: вскочив, он принимался шагать по крохотной комнатушке из угла в угол — от уродливой олеографии к гипсовой статуэтке и обратно.
— Я так редко его видел, — причитал он, воздевая руки, словно у алтаря. — Его ничего не интересовало, кроме карт и выпивки, а я не пью и в карты никогда не играю, вот только пасьянс раскладываю, — понимаете, пасьянс. Какой ужас, какой ужас!
— Он повеселился?
— Да. Вчера днем прибежал ко мне его слуга. Пембертон с утра не выходил из своей комнаты, но это было в порядке вещей после попойки — понимаете, после попойки. Я послал слугу в полицию. Надеюсь, я поступил правильно? Что же мне было делать? Ничего. Ровным счетом ничего. Он был совершенно мертв.
— Правильно. Пожалуйста, дайте мне стакан воды и аспирину.
— Позвольте, я положу вам аспирин в воду. Знаете, майор Скоби, целыми неделями, а то и месяцами тут ничего не случается. Я все хожу здесь взад-вперед, взад-вперед — и вдруг, как гром среди ясного неба… Просто ужас!
Глаза у него были воспаленные и блестящие; Скоби подумал, что человек этот совсем не приспособлен к одиночеству. В комнате не было видно книг, если не считать требника и нескольких религиозных брошюр на маленькой полочке. У этого человека не было душевной опоры. Он снова заметался по комнате и вдруг, повернувшись к Скоби, взволнованно выпалил:
— Нет никакой надежды, что это убийство?
— Надежды?
— Самоубийство… — вымолвил отец Клэй. — Это такой ужас! Человек теряет право на милосердие божие. Я всю ночь только об этом и думал.
— Он ведь не был католиком. Может быть, это меняет дело? Согрешил по неведению, а?
— Я и сам стараюсь так думать.
На полдороге между олеографией и статуэткой он неожиданно вздрогнул и сделал шажок в сторону, словно повстречал кого-то на своем коротком пути. Потом быстро, украдкой взглянул, заметил ли это Скоби.