— Как поживает ваш муж?
Словно тени укора проплывают в отемненных взглядах Таси. Словно обидою исполняются они; точно не веря вопросу, она поднимает над грудью руку, потом видит отравленное злобой и болью лицо Павла и отвечает тихо, с бледной улыбкой:
— Благодарю вас, он в Лондоне, он скоро приедет.
«Да не благодари же меня, по крайней мере! — болезненно вскрикивает в своем сердце Павел. — Как можешь ты благодарить за вопрос о муже, говоря, что он скоро приедет, как можешь ты улыбаться, когда из сердца моего каплет кровь?»
— Извините, я не могла вас принять, я была нездорова… — все больше и больше проникает меж ними обыденная пошлость заурядных слов, чувствуют, что с каждым новым словом теряется то тревожащее, что было близким, и, как с решета* просо, бежит заурядная проза житейских бесед.
«Но ведь ты же моя, ты моя навеки!» — жалобно вскрикивает кто-то в самой глуби души. А наружно Павел улыбается улыбкой благовоспитанного студента, и, чувствуя, как все отдаляется, все меркнет с каждой минутой, он говорит обычные, плоско-спокойные слова:
— Я очень хотел засвидетельствовать вам мое почтение, но, к моему несчастью, неудачно пришел.
Они идут теперь обратно к дому, беседуя спокойно, как полагается культурным людям. «Ведь ты отдаляешься от меня, ты исчезаешь, уходишь, ты запрешься сейчас в доме, где жил твой муж, где все полно им, где все напоминает его, где он властвует и все держит, а я должен отойти один за мою стену, тонкую стенку из кирпичей, которая на всю жизнь останется нерушимой».
За несколько шагов до ее подъезда, повинуясь вновь какому-то странному, нелепому чувству разделения и страха, сходному с тем, какое охватывало его много лет раньше, при первых с ней встречах, Павел вдруг приподнимает перед Тасей фуражку и кланяется, произнося слова прощанья, и быстро, взволнованно отходит прочь, в то же самое время сознавая, что делает что-то гибельное для своего счастья, унося на себе ее изумившийся взгляд, которым она словно удерживала и призывала его.
Уже через секунду чувствует, что вновь сделал что-то трагически горькое для себя, закрывающее ему жизнь и радость. «Вернись же, вернись, она остановит, она призовет тебя, бегут мгновения невозвратно, подойди снова к ней, если не хочешь смерти…»
И оборачивается Павел и померкшим взглядом видит, что поздно, уже захлопнулась за нею тяжелая дверь подъезда, она ушла невозвратно, навеки, и как аргус, как цербер стоит, преграждая вход, седой угрюмый швейцар.
— О, о! — взвывает он от боли и ударяет себя в голову, и бежит прочь, сталкиваясь с кем-то. Сам, сам опять губит счастье, все выходит пошло, отвратительно и мерзко, она бы позвала его к себе, Павел мог бы с ней объясниться, рассказать все о предопределении их любви, но он не сделал этого, он опять прошел мимо солнца, и снова перед ним беспросветная, неотменяемая тьма.
69
Да, вот какие бывают исходы жизни, какие смутные и горькие трагедии вплетает в жизнь Павла судьба; неизвестно для чего, следуя каким целям, она все время сбивает Павла с дороги, усложняя горечь его переживаний рядом слепых, непонятных случайностей, расстраивающих жизнь.
Несколько дней после беседы с Тасей Павел провел безвыходно дома. Раза два к нему присылали от Умитбаева, который был нездоров; посетила его в его одиночестве княжна Лэри, пришедшая от убежища «анахорета» в восторг, но неласково принял кузину Павел; глаза его смотрели уныло, как отравленные смертной отравой.
— Вы такой стали интересный, вы похудели, и глаза у вас какие… — говорила Лэри, непринужденно сидя на его письменном столе. — Почему у вас глаза стали угасшие? Синие тени их окружили — вы были больны?
— Да, был болен, — угрюмо отвечает Павел.
— А может быть, вы влюблены?
— И влюблен.
— И влюблены безнадежно?
— Безнадежно. Оставьте меня.
Раскуривая папироску, поглядывала на него Лэри со смехом. Но странно: смутным отсветом жалости или сочувствия поблескивали ее ленивые и грешные, в фиолетовых кольцах, глаза. Точно блесткой расположения озарялось капризное помятое личико, и руки были хрупкие, совсем детские, прикосновение которых, казалось, не могло причинить боли.
— Ни одна женщина не стоит, дружочек, чтобы из-за нее мучились, как не стоит того же и мужчина. Берите от жизни только светлое и бегите сумерек, разве я не верно живу?
— Нет, Лэри, неверно.
— Одного отрицания мало: докажите, что я не права, докажите мне, что я несчастна.
— Да, Лэри, несчастны мы.
Теперь кузина тихонечко сходит со стола, тихонечко, вкрадчиво приближается, и пальчики ее — на волосах Павла.
— Разве если бы у меня были такие волосы и глаза такие, когда-нибудь плакала бы я?
Уже явная тень сердечности и расположения пробегает от ее глаз к взглядам Павлика. Чувствует он: неверны и неподлинны порхающие слова ее, а подлинно в них чувство, живое и милое, согретое сердцем женщины, хотя бы и потерявшейся, хотя и заблудшей.
Сжимает ее упавшие, потянувшиеся к нему руки Павел, приникает к ее коленям обиженной головой, и вот две слезинки выкатываются из глаз его, отравленных тенями горя, и судорожное рыдание потрясает грудь.
— Лэри, Лэри, как безрадостна жизнь!
Несколько мгновений он плачет покорно и тихо, и похолодевшие холеные пальчики лежат на его лбу, потом склоняется над ним встревоженная Лэри, и раздается шепот, тончайший, как паутинка, и словно золотой:
— Милый мой мальчик, милый и маленький, неужели и в самом деле так полюбили вы?
Молчат оба, словно в такт бьются два сердца, опечаленных одной болью, одним ударом любви.
— Да, Лэри, я полюбил на всю жизнь, а она не любит меня.
Гаснут, вянут в окнах лиловые дали осеннего вечера. Как громадные
черные пальцы, упираются в небо шесть фабричных труб, стемнились купола церквей, и старые крыши, крыши, прикрывающие своим безмолвием тысячи и миллиарды человеческих бед.
— Если бы, Лэри… если бы вы могли понять меня, я все бы вам рассказал.
— Рассказывайте…
— Нет, нет, вы не поймете, вы другого ищете в жизни. То, что мы ищем, далеко и чуждо вам.
— Кто это «мы»?
— Это я и Тася.
— Тася и есть та, которую любите вы?
— Та единая, которую люблю.
— Почему же вы сказали «мы», когда вас она не любит?
— Потому что любит она — и не может любить.
Совсем погасли и очернели лиловые дали. Над трубами всплыла туча, тяжкая, как черная ледяная скала, словно тысячеголовый зверь с шестью головами поднялся над нею, колыша крыльями. Молчание осеннего сумрака повисло над городом и людьми.
— Идите, Лэри, спасибо вам, но мы не поймем друг друга никогда.
Отступает Лэри к зеркалу, оправляет, прощаясь, шляпку.
— А не хотите ли вы, маленький, со мной прокатиться?
— Нет, Лэри.
— Мы бы прокатились по парку в этом чудесном сумраке, потом забрались бы в нашу забытую комнатку… Хотите, помните?
— Нет, Лэри.
— Может быть, я бы утешила глупого мальчика, который думает о белых крылышках, о чистеньких платьицах, о глазах голубиных, о вечном чувстве любви.
— Нет.
— Может быть, радость ему показалась бы милей печали. Может быть, вместо того чтобы о мертвом плакать, он засмеялся бы над радостью живой.
— Нет и нет, Лэри, милая, уходите от меня.
Встает с опечаленным, потревоженным лицом Лэри. Смотрит она сейчас чисто и невинно. Как преобразилась, — она в самом деле милая, у нее чуткое сердце.
Братски пожимает ей руку Павлик.
— Вы в самом деле милая, я хуже о вас думал, всего в вас я не понимал.
Тенью суровости покрылось лицо Лэри.
— Ну вот еще, не люблю я нежностей, не пристало мужчинам патоку разводить.
Уходит в своем изысканном наряде, уносит с собою какое-то скрытое тепло, и остается Павлик один.
«Заходить к вам я буду» — такие были слова ее. Что же, пусть порою приходит. Так пусто в душе Павла, она славная, пусть хотя временно заполняет пустоту.
70
На другой же день утром снова приходит навестить Павла кузина Лэри.
Он угрюм, он недоволен, и вдруг опять приходит кузина, до которой совсем нет ему дела. Павлу это неприятно, он хмурится, но так ласковы глаза Лэри, так не похожа она на прежнюю, что распрямляется сердце, и он улыбается.
— Вы не думайте, я к вам только на минуту, сидеть у вас я не буду, я просто пришла позвать вас пройтись.
— Куда пройтись? — все еще недружелюбно спрашивает Павел.
— Ах боже мой, ну, конечно, по улицам, солнце светит так ярко — редки такие осенние дни.
В самом деле, ей не сидится, она торопит, она отказалась даже от шоколада, который все же, как хозяин, должен был он ей предложить.
Тихо беседуя о бабушке (вот как изысканна в своих сюжетах Лэри), они выходят из квартиры; в вестибюле солнечно и ярко, молодая швейцариха с грудным ребенком раскрывает двери. Лэри щедра и оживленна, она мило беседует с женою швейцара, дает девочке золотой. Павлу все это нравится, все это словно его утешает, все легче становится ему с этой веселой, нарядной кузиной, услужливо открывает он дверь подъезда, пропускает Лэри с улыбкой, и сейчас же лицо изменяется и чернеет, он видит на тротуаре Тасю в вишневом костюме; его сердце поднимается к горлу, он бросает растерянный взгляд на Лэри и в то же время сам видит, что взволнована и Тася, — она низко опускает голову, застегивая кнопку жакета; руки ее дрогнули, она спешит пройти дальше, бросив странный взгляд на обоих: на Павла и даму его.