Сергей Владимирович провел рукой по своим гладко зачесанным, аккуратно подстриженным волосам и посмотрел мне в глаза: «Поскольку ты, Ильюша, говоришь, что квартира на проспекте Мира моя, я очень прошу: не мог бы ты поменяться с Мишкой квартирами? Однокомнатную на однокомнатную. После бесчисленных разводов Кирсанов проживает в хреновом доме новостроечного района около площади Ромена Роллана на первом этаже, в „хрущевке“, – дома плохие, но жилищная проблема все-таки для таких, как ты, решается». В душе я содрогнулся, представив себе, что мне тоже придется каждый день открывать ту самую дверь…
Кирсанов, военный врач, был поменьше ростом, чем Сергей Владимирович, но носил такие же «белогвардейские» усы, любил охоту и женщин. Я вспомнил, как улыбка преображала его интеллигентное лицо, обнажая два передних зуба, как у веселого зайца Уолта Диснея. Ни секунды не задумываясь и не опуская глаз под пристальным взглядом моего благодетеля, я ответил: «Сергей Владимирович, я всем обязан вам и повторяю, что квартира, равно как и московская прописка, получены мной только благодаря вам, следовательно – она ваша». Сергей Владимирович меня обнял: «Старик, я знал, что ты так ответишь. Ты благородный человек. Я с Мишкой еще с фронта дружу. – И, словно убеждая в чем-то себя, добавил: – Ведь в каждой квартире кто-то когда-то умирал, а люди живут. Жизнь остановить нельзя». Лицо Сергея Владимировича стало серьезным:. «А теперь я тебя предупреждаю в последний раз: после того, как ты стал писать дипломатические портреты, ты находишься „под колпаком“, на тебя все стучат. Не надо быть гением, чтобы понять, что твой телефон на Ананьевском прослушивается как и на проспекте Мира будет прослушиваться. Там, где. положено, я думаю, уже скопилось многотомное собрание доносов на тебя. Недаром мне в ЦК говорят, что ты человек с гнильцой и из тебя прет антисоветчина. Пускаешь к себе черт знает кого, каких-то подонков, которые себя выдают за твоих доброжелателей. Если так дальше будет продолжаться, я тебе помогать не смогу, и ты ко мне не ходи. Мне партия и правительство доверяют, меня все знают, я за тебя поручился. Не подставляй меня и себя, дурака. Тебе никогда не простят твою выставку, шумиху капиталистических газет и не в меру смелые суждения».
Сергей Владимирович встал и, размахивая указательным пальцем перед моим носом, почти прокричал: «Пойми, ж…, против тебя все, и единственный, кто тебе хочет помочь – это я. И не такие, как ты, гремели и кончали там, куда Макар телят не гонял.» Он кричал на меня (как, случалось, и на своих детей), а глаза оставались добрыми! И тут скажет, как будто что-то вспомнив, он взял меня за пуговицу пиджака и, глядя сверху вниз, с высоты своего богатырского роста, совсем другим тоном сказал: «Ты ко мне не сможешь ходить».
«Почему? – удивился я. „А потому, что Наталье Петровне сказали, будто ты ругаешь живопись ее отца, Кончаловского“. „Я никогда не ругал Кончаловского, ей Богу, тем более что это отец Натальи Петровны. Михалков улыбнулся саркастически: „Я знаю, у тебя хватит ума не ругать Кончаловского, но „Бубновый валет“ ты же крыл, а Петр Петрович был одним из его столпов, – тебе надо это учитывать, если ты дружишь с моей семьей“. Сергей Владимирович кивнул головой на стену своего кабинета, завешанного произведениями Петра Петровича. „Но ведь работы зрелого и позднего Кончаловского ничего общего с „Бубновым валетом“ не имеют“, – вставил я. «Говорю тебе: язык твой – враг твой“.
Сергей Владимирович заторопился, опаздывая на какой-то очень важный прием, где должны были быть аж два помощника Хрущева. Застегивая пальто, сказал: «Главное, старик, у тебя прописка есть. Теперь тебе нужно три характеристики от членов Союза художников. Большинство из них, как ты знаешь, тебя ненавидят. Единственный, кто согласился, Орест Верейский. Очевидно, готов дать и Георгий Нисский – очень милый и талантливый человек. И Пономарев сказал, что подумает, но добавил при этом, что, поддержав тебя, он обрушит на свою голову гнев не только Союза; но и Академии художеств СССР. Все боятся твоего учителя Иогансона после его статьи „Путь, указанный партией“. Целуя меня у дверей распахнутой черной „Волги“, С. В. совсем ласково сказал: „Не мешай мне помогать тебе во имя твоего таланта“.
* * *
Мне памятна моя дружба в те годы с польским журналистом и аспирантом Московского университета Здиславом Дудзиком. Бешеной активности, небольшого роста, всюду успевающий Здислав всячески поддерживал дух моего сопротивления, считая меня, в свою очередь, фантастически энергичным «фацетом» (фацет – по-польски парень). Он как ребенок радовался свидетельству великого мексиканского художника Сикейроса, написавшего на портрете, для которого он позировал мне в гостинице «Москва» всего 10 минут, так как опаздывал на самолет: «Глазунов – великий художник… Все, кто его не понимают, – дураки. Я его приветствую. 1958 год». По просьбе Здислава для польских журналистов я сделал портрет талантливой и красивой, сразу завоевавшей мировое признание Тани Самойловой. Сегодня фильм «Летят журавли», где она играет главную роль, созданный режиссером Калатозовым, стал мировой классикой кинематографа. Не помню точно, когда я рисовал портрет Калатозова, но помню, как после работы, за чаем, его мужественное лицо изменила неожиданно лукавая усмешка: «Вам нравится мой костюм?» – спросил он у меня. «Да, весьма элегантный», – несколько смутившись, ответил я. «Я до сих пор не могу понять, как его сшили за сутки». «Как это так? – полюбопытствовал я. – Почему за сутки и кто шил?» «Вам не надо объяснять, Илья, что режиссер, как и актер, должен присутствовать на приемах и всегда элегантно выглядеть. Костюм – это наша форма, – сказал Калатозов. – Мне его сшили в Варшаве».При этих словах мой друг Дудзик радостно заулыбался и закивал головой. «Все наши, – продолжал великий режиссер, – попадая в Варшаву, заказывают костюмы у старого портного, еврея, фамилия которого не то Шнейдерович, не то Рабинович». Стукнув чашкой о блюдечко, Калатозов продолжал: «Я не люблю рассказывать анекдоты, но этот не анекдот звучит как анекдот. Старый, чуть ли не восьмидесятилетний чудо-портной, кстати, по-моему, выходец из России, судя по знанию им русского языка. Обмеряя мою грудную клетку, он спросил: „Пан Калатозов, а кто вам шил этот костюм?“ „Я не помню имя портного, шили мне его в Литфонде, в Москве“. „Угу“, – хмыкнул в ответ варшавянин в жилетке. Через несколько минут, – продолжал Калатозов, – держа во рту булавки, старик снова спрашивает: „Пан Калатозов, кто вам все-таки шил этот костюм, который на вас?“ Забыл, думаю, по старости, что он об этом только что спросил, – улыбнулся Калатозов. – Когда маэстро опустился передо мной на колени, обмеряя длину и толщину ног, он поднял на меня снизу безучастные глаза и в третий раз задал тот же самый вопрос. Не скрою, я уже с нескрываемым раздражением ответил, что не помню имя портного, но шили его в Литфонде в течение трех недель. Рот старика-еврея раздвинулся в иронической улыбке: „Ну почему вы такой нервованый, пан Калатозов? Мне вовсе не нужно знать имя портного, мне нужно знать, кто он по профессии“. И вот, – Калатозов показал ладонью от галстука до колен, – я до сих пор хожу в костюме, сшитом мне всего за сутки старым маэстро из Варшавы».
Все засмеялись. Нина подливала чай, а Дудзик вкрадчиво спросил: «Некоторые критики считают, что ваш замечательный оператор Урусевский испытал влияние Глазунова судя по построению и настроению его кадров». «Этого я не знаю, – сухо ответил Калатозов, – но выставку Ильи мы видели, и она произвела на нас большое впечатление».
На Ананьевском у меня впервые в жизни появился свой личный телефон – нашей радости с Ниной не было предела. В Ленинграде и в Москве я всегда пользовался, как и большинство советских людей, коммунальным телефоном, стоящим в общем коридоре. И я был так рад этому обстоятельству, что не сердился на моего польского друга, когда он звонил мне в восемь утра с очередной просьбой-приказанием: «Старик, – слышался голос неугомонного Здислава, – после того, как ты нарисовал три недели назад Элизабет Тейлор и Майкл Тодда, наш драгоценнейший польский журнал „Фильм“ просит тебя нарисовать портрет Марио дель Монако, который тоже приехал в Москву – читай советские газеты! Он, как и Элизабет Тейлор, остановился в гостинице „Националь“, запиши его телефон». Помню, спросонья я ответил бешено-энергичному Здисеку: «Мне звонить, как ты знаешь, неудобно, я никому не навязываюсь, а если это нужно журналу, то было бы неплохо, если бы ты сам договорился». Через несколько часов пан Дудзик позвонил снова: «Марио дель Монако тебя ждет, он много слышал о тебе. Мы пойдем к нему вместе, а для начала он пригласил нас на свой концерт. Москва гудит – билетов не достать». Я повесил трубку и только потом осознал, какая великая встреча меня ждет. Марио для меня больше, чем певец – это непостижимая духовная тайна. Его божественный голос давал силу, звал к подвигу. Как мне помогало встать с колен великое искусство! Мой любимый певец Федор Иванович Шаляпин, – слушая его, я ощущаю себя русским. Слушая Джильи, Марио дель Монако, а сегодня Паваротти, я ощущаю себя европейцем.