Впервые Энсон осознал свое превосходство, когда заметил ту угодливость, проникнутую скрытой неприязнью, какую проявляли к нему жители этого глухого уголка Коннектикута. Родители мальчишек, с которыми он играл, всегда справлялись о здоровье его папеньки и маменьки и втихомолку радовались, когда их детей приглашали в усадьбу Хантеров. Он считал, что все это в порядке вещей, и недовольство всяким обществом, где он не первенствовал — если дело касалось денег, положения, власти, — было свойственно ему до конца жизни. Он считал ниже своего достоинства соперничать с другими мальчиками из-за главенства — он ждал, чтобы ему уступили по доброй воле, а когда этого не происходило, он удалялся в круг своей семьи. Семья его вполне удовлетворяла, поскольку на Востоке деньги до некоторой степени и по ею пору сохранили силу, какую они имели при феодализме, сплачивая родовой клан. А на снобистском Западе деньги разобщают семьи, создавая избранные «круги».
В восемнадцать лет, когда Энсон уехал в Нью-Хейвен, он был росл и крепко скроен, со здоровым румянцем во все лицо, благодаря правильному образу жизни, который он вел в школе. Волосы у него были светлые и смешно топорщились на голове, нос имел сходство с клювом — из-за этих двух черт был он далеко не красавцем, — но он обладал внутренним обаянием и уверенно-грубоватыми манерами, и люди из высшего сословия, встречая его на улице, сразу же, не обмолвившись с ним ни единым словом, признавали в нем молодого богача, который учился в одной из лучших школ Америки. Однако именно это превосходство помешало его успехам в университете — независимость характера ошибочно приняли за эгоизм, а нежелание принять распорядок Йельского университета с требуемой почтительностью как бы принижало всех, которые отдавали этому распорядку должное. Поэтому задолго до конца учения он начал готовиться к жизни в Нью-Йорке.
Нью- Йорк был для него родной стихией — там его собственный дом с прислугой, какую «ныне уже не сыщешь», и его семейство, где он, благодаря веселому нраву и умению устраивать любые дела, вскоре стал играть главенствующую роль, и настоящий мужской мир спортивных клубов, и порой бесшабашные кутежи с лихими девчонками, о которых в Нью-Хейвене знали лишь понаслышке. Его виды на будущее были вполне заурядны — в число их входила даже некая безупречная воображаемая красавица, на которой он когда-нибудь женится, но они отличались от видов большинства молодых людей тем, что не были подернуты туманной дымкой, которая известна под различными наименованиями, вроде «идеализма» или «иллюзий». Энсон безоговорочно принимал мир грандиозных финансов и грандиозных прихотей, разводов и мотовства, снобизма и исключительных привилегий. Большинство из нас кончает жизнь компромиссом — ну а для него факт рождения на свет уже сам по себе был компромисс.
Впервые мы встретились с ним в конце лета 1917 года, когда он только что окончил Йельский университет и, подобно всем нам, был захлестнут организованно подогреваемой военной истерией. В зеленовато-синей форме морского летчика он прибыл в Пенсейколу, где оркестр в отеле играл «Прости же, моя дорогая», а мы, молодые офицеры, танцевали с девушками. Он всем сразу понравился, и хотя якшался с пьянчугами и был не очень хорошим летчиком, даже наши инструкторы относились к нему с известным уважением. Он зачастую подолгу разговаривал с ними уверенным, убедительным голосом — в результате этих разговоров ему обычно удавалось выгородить себя или, гораздо чаще, какого-нибудь другого офицера, которому грозила неминуемая неприятность. Он был общителен, развязен, неистово жаден до удовольствий и всех нас поверг в удивление, когда вдруг влюбился в несовременную и очень благопристойную девицу.
Звали ее Паула Леджендр, и была она темноволосая, строгая красавица родом откуда-то из Калифорнии. Зимой ее семья жила в ближнем пригороде, и она, несмотря на свои строгие правила, пользовалась необычайным успехом. Существует широкий круг людей, чье самомнение отталкивает их от насмешливых женщин. Но Энсон был не из таких, и я не мог понять, каким образом ее «прямодушие» именно так можно это охарактеризовать — привлекло его острый и довольно язвительный ум.
Но как бы то ни было, они полюбили друг друга — и он ей покорился. С тех пор он уже не участвовал в вечерних попойках в баре «Де Сотто», и всякий раз, как их видели вместе, они бывали увлечены долгими, серьезными беседами, которые, вероятно, длились уже много недель. Потом как-то он рассказал мне, что эти беседы с глазу на глаз не касались какого-либо определенного предмета, а выражались с обеих сторон в незрелых и даже бессмысленных высказываниях эмоциональное содержание, которое все более их насыщало, постепенно рождалось не из слов, а из их необычайной серьезности. Это был своего рода гипноз. Часто беседы их прерывались, уступая место тому пустому настроению, которое мы называем весельем; когда же им вновь удавалось остаться вдвоем, эти беседы возобновлялись, торжественно, в приглушенной тональности, словно под некий аккомпанемент, который давал обоим единение чувства и мысли. Вскоре они стали досадовать на малейшую помеху, отринув всякое легкомыслие по отношению к жизни и даже весьма умеренный цинизм своих современников. Они бывали счастливы, лишь беседуя наедине, и серьезность этих бесед озаряла их, подобно янтарному отблеску костра, пылающего под открытым небом. Но в конце концов возникла помеха, на которую они не могли досадовать, — в их отношения вмешалась страсть.
Как ни странно, Энсон увлекался этими беседами не меньше, чем она, и был столь же глубоко ими захвачен, но в то же время сознавал, что сам он часто бывает неискренен, тогда как она непосредственна и прямодушна. К тому же поначалу он презирал непосредственность ее чувств, но под воздействием его любви девушка обрела душевную глубину и так расцвела, что он уже не мог более ее презирать. Он понимал, что, если ему удастся проникнуть в уютную, спокойную жизнь Паулы, он будет счастлив. Долгие беседы в прошлом избавили их от всякой принужденности — он научил ее кое-чему из того, что сам усвоил от более легкомысленных женщин, и она восприняла это с восторженной готовностью. Однажды, после танцевального вечера, они решили пожениться, и он подробно сообщил о ней в письме к своей матери. На другой день Паула сказала ему, что она богата, владея собственным капиталом почти в миллион долларов.
С таким же точно успехом они могли бы сказать: «Оба мы нищие: станем же бедствовать вместе», — ничуть не менее заманчивым представлялось им совместное богатство. Они равно чувствовали себя причастными к некой волнующей тайне, И все же, когда Энсон получил в апреле отпуск и Паула с матерью сопровождали его на Север, на нее произвели глубокое впечатление известность его семьи в Нью-Йорке и невообразимая роскошь их жизни. Оставшись впервые наедине с Энсоном в комнатах, где он играл еще мальчиком, она ощутила приятной волнение, словно под покровительством и защитой могущественной силы. Фотографии Энсона в черной шапочке, когда он был первоклассником, Энсона верхом на лошади вместе с девицей в некое таинственно позабытое лето, Энсона среди веселой гурьбы шаферов и подружек невесты на чьей-то свадьбе вызвали у нее ревность к его прошлой жизни, задолго до знакомства с нею, и столь непререкаемо властно личное его обаяние завершало и определяло широту его господства над всем этим, что ее осенила мысль поскорее вступить с ним в брак и вернуться в Пенсейколу его законной супругою.
Но о скором браке и речи не было — даже помолвку приходилось хранить в тайне до конца войны. Когда она сообразила, что отпуск его истекает через два дня, ее неудовлетворенность выразилась в жажде возбудить у него такое же нетерпение, какое испытывала она сама. В тот вечер им предстояло обедать в загородной гостинице, и она твердо решила настоять на своем.
В отеле «Риц» поселилась и двоюродная сестра Паулы, желчная злючка, которая любила Паулу, но относилась к ее многообещающей помолвке не без зависти, а поскольку Паула была еще не одета, эта двоюродная сестра, которая сама не была приглашена на званый обед, приняла Энсона в гостиной их номера.
Энсон перед этим, в пять вечера, изрядно выпил с друзьями, причем попойка продолжалась никак не менее часа. Он покинул Йельский клуб вовремя, и шофер его матери отвез его в «Риц», но он, обычно способный выпить очень много, на сей раз не выдержал, и в жаркой гостиной с паровым отоплением его вдруг развезло. Он сам это сознавал, и ему было одновременно смешно и совестно.
Двоюродной сестре Паулы уже минуло двадцать пять лет, но она отличалась удивительной наивностью и далеко не сразу сообразила, в чем дело. Она видела Энсона впервые и была крайне удивлена, когда он промямлил нечто маловразумительное и едва не свалился со стула, но до появления Паулы ей и в голову не пришло, что запах, который, как ей казалось, исходил от вычищенного кителя, в действительности был запахом виски. Зато Паула все поняла, едва переступила порог; единственной ее мыслью было увести Энсона, прежде чем он попадется на глаза ее матери, и двоюродная сестра, перехватив ее взгляд, тоже наконец поняла все.