Жизнь начиналась, когда после недельной разлуки мы встречались с Лорой. Мы шли вдоль железнодорожной ветки на О-Блё, по грязной тропе, ведущей к Форест-Сайду, и, не обращая внимания на прохожих под зонтиками, болтали, вспоминая нашу жизнь в Букане, наши походы по тростниковым плантациям, сад, овраг, шум ветра в иглах казуарин. Мы говорили быстро-быстро, и все это подчас походило на сон. «А Мананава?» — спрашивала Лора. И я не мог ничего ей ответить, потому что где-то глубоко внутри мне становилось больно, и я думал о бессонных ночах, когда, лежа с открытыми в темноту глазами, я слушал слишком ровное дыхание Лоры и ждал наступления моря. Мананава, сумрачная долина, где рождается дождь и куда мы ни разу не решились проникнуть. Еще я думал о ветре с моря, в котором медленно, словно духи из креольских легенд, парили два белоснежных «травохвоста», и эхо разносило по долине их хриплые, трескучие крики. Мананава, где, по словам жены старого Кука, жили потомки беглых рабов, тех, что убили своих хозяев и спалили тростниковые поля. Там скрывался Сенгор, там великий Сакалаву бросился вниз с утеса, чтобы не сдаваться преследовавшим его белым. И с тех пор, говорила она, перед бурей из Мананавы доносятся тяжкие вздохи, вечные стенания.
Мы шагали с Лорой, держась, словно влюбленные, за руки и наперебой вспоминая прежние времена. И я снова повторял обещание, данное ей давным-давно: настанет день, и мы отправимся в Мананаву, вместе.
Разве могли у нас быть друзья, единомышленники? В Форест-Сайде никто и не слыхал про Мананаву.
Все эти годы мы прожили в бедности, научившись относиться к ней равнодушно. Мы были слишком бедны, чтобы покупать новую одежду, а потому нигде не бывали, не ходили ни на какие обеды, ни на какие праздники. Мы с Лорой даже находили в этом одиночестве свою прелесть. Чтобы прокормить всех нас, отец поступил счетоводом в одну из контор дяди Людовика на Рампар-стрит, в Порт-Луи, и Лора возмущалась, что человек, ставший главным виновником нашего разорения и вынужденного отъезда из Букана, теперь кормит нас, будто из милости.
Страдали мы не столько от бедности, сколько от необходимости жить в изгнании. Я вспоминаю сумрачные дни в деревянном доме Форест-Сайда, холодную сырость ночей, шум воды, струящейся по железной крыше. Море для нас теперь больше не существовало. Лишь иногда, сопровождая отца в Порт-Луи или отправляясь с Мам в сторону Марсова Поля, мы видели вдали, между крышами доков и кронами деревьев, его синюю гладь, нестерпимо сверкающую на солнце. Однако близко мы никогда к нему не подходили. Мы с Лорой всегда отводили взгляд, предпочитая до боли в глазах разглядывать облезлые склоны Сигнальной горы.
В эту пору Мам часто заговаривала о Европе, о Франции. У нее не было там никаких родных, однако она говорила о Париже как о возможном пристанище. Мы сядем на пароход Британско-Индийской пароходной компании, следующий рейсом из Калькутты, и поплывем в Марсель. Сначала — через океан до Суэцкого канала (тут мы начинали перечислять города, которые увидим по пути: Момбаса, Аден, Александрия, Афины, Генуя). Оттуда поездом до Парижа, где жил один из наших дядей, брат отца, который никогда нам не писал и которого мы знали только по имени — дядя Пьер. Он был музыкант, своей семьи не имел и отличался, по словам отца, ужасным характером, хотя при этом был благороден и щедр. Это он посылал деньги на наше обучение, а когда отец умер, приехал, чтобы помочь Мам. Мам так и решила: мы поживем у него, по крайней мере первое время, пока не подыщем жилье. Ее лихорадочные мечтания о путешествии увлекали даже отца, и он вслух обсуждал эти планы. Я же не мог забыть о Неизвестном Корсаре и его кладе. А разве корсарам место там, в Париже?
Так вот, мы будем жить в этом таинственном городе, где столько разных чудес и столько опасностей. Лора как раз читала недавно «Парижские тайны», нескончаемый роман, печатавшийся по частям в газете; там говорилось о бандитах, похитителях детей и других преступниках. Но все опасности отступали перед рисунками из газет, изображавшими Марсово Поле (настоящее), Вандомскую колонну, Большие бульвары, моды. Долгими субботними вечерами мы разговаривали о путешествии, слушая дробь дождя по железной крыше и скрип повозок ганни на грязной дороге. Лора говорила о местах, где мы должны побывать, и в первую очередь о цирке: она видела на картинках в отцовских газетах огромный шатер, в котором выступали тигры, львы, слоны и девочки-наездницы, одетые баядерками. Но Мам возвращала нас к более серьезным вещам: мы будем учиться, я стану изучать право, Лора — музыку, мы будем ходить в музеи, может быть, даже побываем в замках. И мы надолго замолкали, не в силах даже представить себе такое.
Но больше всего мы с Лорой любили говорить о том дне — конечно, очень далеком, — когда мы вернемся домой, на Маврикий, как все путешественники и искатели приключений, которых под старость тянет в места, где прошло их детство. Мы вернемся однажды, может быть на том же пароходе, на котором уезжали, и пойдем по улицам города, ничего не узнавая. Сначала мы отправимся в гостиницу в Порт-Луи, например в «Нью-Ориентал», на набережной, или в «Гарден-отель», на Комеди-стрит. Или же поездом — первым классом — поедем в «Фэмили-отель» в Кюрпип, и никто не догадается, кто мы такие на самом деле. В регистрационной книге я укажу наши имена: Мсье и мадемуазель Летан, путешественники.
Затем мы возьмем лошадей и верхом поскачем через тростниковые плантации на запад, до Пятнадцати Кантонов, а оттуда тропой, что проходит между пиками Трех Сосцов, спустимся вниз и поедем по дороге на Мажента. В Букан мы приедем к вечеру, там все будет по-прежнему. Наш дом будет стоять все такой же, чуть покосившийся после урагана, под крышей цвета неба, только веранда вся зарастет лианами. Сад немного одичает, но неподалеку от оврага так же будет расти большое дерево чалта — древо добра и зла, — и птицы будут слетаться на него в преддверии ночи. Мы даже поедем дальше, туда, где начинается лес у входа в Мананаву, где вечная ночь, и в небе будут парить несколько «травохвостов», белых, как морская пена, и они будут кружить над нами, издавая свои странные, трескучие крики, а потом исчезнут во мраке.
И будет море, запах моря, долетающий вместе с ветром, и шум моря, и мы будем слушать, дрожа от волнения, его забытый голос, нашептывающий: не уезжайте больше, не уезжайте больше…
Но путешествие в Европу так и не состоялось, потому что в один ноябрьский вечер, незадолго до наступления нового века, наш отец скончался от удара. Эту новость принес мне ночью курьер-индус. Я спал в дортуаре коллежа, когда меня разбудили и отвели в кабинет директора, где было странно светло для такого неурочного часа. Там мне осторожно сообщили о случившемся, но я ничего не почувствовал, кроме огромной пустоты. Потом меня сразу же отвезли в экипаже в Форест-Сайд, где вместо толпы народу, которую я боялся обнаружить, я увидел лишь Лору, тетушку Аделаиду и Мам, бледную и подавленную, сидящую на стуле у кровати, на которой лежал полностью одетый отец. Эта внезапная смерть, случившаяся после гибели нашего родного дома, была для меня, как и для Лоры, чем-то непостижимым и фатальным, казалась нам карой небесной. Мам же так никогда и не оправилась от этого горя.
Первым следствием ухода нашего отца была еще бóльшая нужда, сказавшаяся особенно на Мам. Ни о какой Европе теперь не могло быть и речи. Мы стали пленниками нашего острова безо всякой надежды на освобождение. Я возненавидел холодный, дождливый город, эти дороги, заполненные толпами бедняков, эти повозки, доставлявшие тюки с тростником к сахарному поезду, возненавидел даже то, что раньше любил, — бескрайние просторы тростниковых плантаций, волнующихся под порывами ветра. Неужели мне когда-нибудь придется работать вот так, как эти ганни? Нагружать кипы тростника на запряженную быками повозку, потом запихивать их в пасть мельницы, и так каждый день, всю жизнь, без надежды, без свободы? Может, даже не так, а еще хуже. Моя стипендия в коллеже заканчивалась, и я был вынужден пойти работать — занять место отца в унылой конторе страховой и экспортной компании В. В. Уэста, которую держал в своих могучих руках дядя Людовик.
И тогда у меня появилось ощущение, что узы, связывавшие меня с Лорой и Мам, рвутся, а главное, что Букан и Мананава навсегда уходят из моей жизни.
Рампар-стрит — это был другой мир. Каждое утро я приезжал туда на поезде вместе с толпой мелких клерков, посыльных, китайских и индийских торговцев, отправлявшихся обделывать свои делишки. Из вагонов первого класса выходили важные, респектабельные люди, бизнесмены, адвокаты, все в темных костюмах, в шляпах и с тростью в руках. В этом потоке я добирался до дверей конторы В. В. Уэста, где в жарком полумраке кабинета меня ожидали ведомости и кипы счетов. Там я оставался до пяти часов вечера с получасовым перерывом на обед около полудня. Мои коллеги ходили обедать к одному китайцу с Королевской улицы, я же, из экономии и из желания побыть одному, довольствовался тем, что сгрызал перед заведением этого китайца несколько перечных печеньиц, а иногда в виде особой роскоши позволял себе кейптаунский апельсин. Я съедал его, разрезав на четыре части, сидя на парапете в тени дерева и глядя на индийских крестьянок, возвращавшихся с рынка.