— Горит какой-то дворец!
— Мне как раз это и снилось, — сказала Изабелла.
Губы охваченной дремотой красавицы приоткрылись в улыбке, обнажив два ряда жемчужин.
— И знаешь, милый, мне снилось, что поджигал ты, — продолжала она. — Я видела, как ты швырнул горящий факел в подвал, полный сена и бочек с маслом.
— Я?
— Да!.. — Она лениво цедила слова. — Ты поджег дом мессира Эскабаля, знаешь, моего казначея, чтобы выиграть давешнее пари.
Охваченный смутным беспокойством, сир де Моль полуоткрыл глаза.
— Что за пари? Вы еще не проснулись, мой ангел?
— Ну, то самое: что ты станешь любовником его дочери, маленькой Беренисы, у которой такие красивые глаза!.. Какая это милая и славная девушка, не правда ли?
— Что вы говорите, любезная Изабо?
— Разве вы не поняли меня, мой повелитель? Я сказала, что мне приснилось, как вы поджигали дом моего казначея, решив во время пожара похитить его дочь, сделать ее своей любовницей и выиграть пари.
Видам безмолвно посмотрел вокруг.
Зарево далекого пожара освещало цветные стекла спальни; под их пурпурным отблеском рдело кровью горностаевое покрывало королевского ложа; алели лилии на гербах и лилии, увядавшие в покрытых эмалью вазах. И на подносе, уставленном вином и плодами, багрянели две чаши.
— Ах, да! Припоминаю… — вполголоса сказал молодой человек, — это правда; я хотел привлечь взгляды придворных к этой девочке, чтобы отвратить их от нашего счастья!.. Но взгляните, Изабо, пожар и в самом деле сильный — огонь полыхает рядом с Лувром.
При этих словах королева приподнялась на локте, пристально и молчаливо посмотрела на видама де Моля и покачала головой, а затем, шаловливо рассмеявшись, запечатлела долгий поцелуй на губах юноши.
— Ты расскажешь об этом мэтру Каппелюшу, когда он будет колесовать тебя на Гревской площади. Вы коварный поджигатель, возлюбленный мой!
И зная, что ошеломляющий восточный аромат ее тела разжигает чувственность до такой степени, что мужчина лишается способности мыслить, она прижалась к нему.
Набат не стихал; вдали раздавались крики толпы.
Де Моль шутливо возразил:
— Но ведь надо еще доказать преступление.
И вернул ей поцелуй.
— Доказать преступление, злой?
— Разумеется.
— А сумеешь ли ты доказать, сколько поцелуев получил от меня? Ведь это все равно, что пересчитать мотыльков, порхающих в воздухе летним вечером!
Не отрываясь, смотрел он на свою пламенную — и такую бледную! — возлюбленную, которая несколькими мгновениями раньше расточительно и самозабвенно дарила ему самые восхитительные ласки.
Потом он взял ее за руку.
— Все будет очень просто, — продолжала она. — Кому был нужен поджог, чтобы похитить дочь мессира Эскабаля? Одному тебе. Ты же побился об заклад под честное слово! А сказать, где ты был, когда произошел пожар, ты не можешь… Как видишь, этого достаточно, чтобы в Шатле начали уголовный процесс. Сначала будет следствие, а потом… — она подавила зевок, — пытка довершит остальное.
— А я не могу сказать, где был? — спросил г-н де Моль.
— Конечно, нет; король Карл Шестой жив, а вы во время пожара пребывали в объятиях королевы Франции, наивное дитя!
За обвинением неизбежно и зловеще вставала смерть.
— Вы правы! — воскликнул сир де Моль, очарованный нежным взглядом возлюбленной.
Он упоенно обхватил рукой ее юный стан, окутанный волной волос, светлых, как расплавленное золото.
— Все это дурной сон! — сказал он. — О, жизнь моя, как ты прекрасна!..
С вечера они занимались музыкой; на подушке еще лежала отброшенная им лютня; в эту минуту на ней лопнула струна.
— Усни, мой ангел! Ты устал! — прошептала Изабелла, тихо склоняя к себе на грудь голову юноши.
Услышав звон инструмента, она вздрогнула: влюбленные суеверны.
Наутро видам де Моль был схвачен и брошен в одну из камер Большого Шатле. Ему предъявили предсказанное королевой обвинение, и следствие началось. Все было так, как предугадала венценосная очаровательница, «краса коей была столь велика, что пережила ее страсти».
Видам де Моль не сумел доказать того, что на языке правосудия называется алиби.
После допросов, сопровождавшихся пыткой предварительной, обычной и чрезвычайной, он был приговорен к колесованию.
Ничто не было забыто: ни церковное покаяние, ни черное покрывало, ни прочие кары, назначаемые поджигателям.
Но тут в Большом Шатле произошел необычный случай.
Адвокат молодого человека, которому тот признался во всем, проникся к нему глубоким сочувствием.
Убедясь в невиновности г-на де Моля, заступник сам оказался повинен в героическом поступке.
Накануне казни он явился в темницу и, надев свою мантию на осужденного, дал ему возможность бежать. Короче говоря, заменил его собой.
Был ли он человеком большой и благородной души? Или просто честолюбцем, затеявшим страшную игру? Кто это угадает?
Не успев даже залечить переломы и ожоги, полученные им во время пыток, видам де Моль уехал на чужбину и умер в изгнании.
Но адвоката не отпустили.
Прекрасная подруга видама де Моля, узнав о бегстве юноши, ощутила только сильнейшую досаду[17].
Она не соизволила признать в узнике заступника своего возлюбленного.
Чтобы вычеркнуть имя г-на де Моля из числа живых, она приказала совершить казнь несмотря ни на что.
И адвокат был колесован на Гревской площади вместо сира де Моля.
Молитесь за них.
Перевод Ю.Кореева
Посвящается графине де Лакло
Лебедь молчит всю жизнь, чтобы хорошо спеть лишь раз, перед смертью.
Старинная поговорка
Это небесное дитя бледнело, услышав прекрасные стихи.
Адриен Жювиньи
В тот вечер все блестящее общество Парижа собралось в Итальянской опере. Давали «Норму». Это было прощальное выступление Марии Фелисии Малибран.
При последних звуках каватины Беллини «Casta diva» вся публика поднялась с мест, шумно и восторженно вызывая певицу. На сцену бросали цветы, венки, драгоценности. Ореол бессмертия окружал великую артистку — больную, почти умирающую, которая пела, как бы расставаясь с жизнью.
В первых рядах кресел какой-то юноша с гордым, мужественным лицом так бурно аплодировал, желая выразить свое восхищение, что изорвал перчатки.
Никто в парижском свете не знал этого молодого человека. Он походил скорее на иностранца, чем на провинциала. Он был в прекрасном костюме безупречного покроя, но, пожалуй, слишком новом, и мог показаться несколько странным среди публики первых рядов, если бы не врожденное, неуловимое изящество во всем его облике. При взгляде на него почему-то приходили на ум широкие просторы, небо, одиночество. Это было непостижимо, но ведь и сам Париж — город непостижимый.
Кем был незнакомец и откуда он взялся?
Это был застенчивый, нелюдимый юноша, сирота, наследник очень знатного рода — одного из последних, сохранившихся в наши дни, — владелец поместья на севере, который лишь три дня назад вырвался из сумрачного корнуоллского замка.
Его звали граф Фелисьен де ла Вьерж; ему принадлежало поместье Бланшланд в Нижней Бретани. И там, в глуши, этого лесного охотника внезапно обуяла жажда бурной, деятельной жизни, жгучее любопытство к нашему упоительному парижскому аду!.. Он пустился в путь и вот приехал сюда. Он лишь нынче утром впервые увидел Париж, и его большие глаза еще горели от восхищения.
Ему едва минуло двадцать лет; это был его первый выезд! Он только вступил в мир пламенных страстей, самозабвения, пошлости, золота, наслаждений. И случайно попал на прощальный вечер великой артистки.
Ему понадобилось всего несколько минут, чтобы освоиться в этом роскошном театральном зале. Но первые же звуки голоса Малибран потрясли его душу, и все вокруг померкло. Этот гордый юноша вырос поэтом; он привык к тишине леса, к резкому ветру в прибрежных скалах, к шуму бурлящих потоков, к таинственным вечерним сумеркам, и в голосе певицы ему слышался далекий призыв родной природы, молящей его вернуться.
Вне себя от восторга, он бешено аплодировал вдохновенной артистке, как вдруг руки его бессильно повисли, и он замер.
В одной из лож появилась женщина необыкновенной красоты. Она смотрела на сцену. Ее тонкий, чистый профиль выделялся в красноватом сумраке ложи, точно флорентийская камея на медальоне. Незнакомка сидела одна, бледная, с гарденией в темных волосах, облокотясь на перила тонкой рукой; во всем ее облике было что-то аристократическое. На корсаже черного муарового платья, отделанного кружевами, сверкал драгоценный камень, благородный опал, вероятно, под стать ее душе. Одинокая, безучастная к окружающему, она как будто всецело отдалась неотразимому очарованию музыки.