свекрови; и там сидели она и Эрнест, совсем старые, над ними висели офорты, а перед ними громоздился буфет… Они праздновали свою золотую свадьбу… Нет, этого она не могла перенести.
— Лапин, царь Лапин! — шепнула она, и нос его, казалось, дернулся сам собой. Но он продолжал спать. — Лапин, проснись! — позвала она.
Эрнест проснулся, увидел, что она сидит на постели, и спросил:
— Что с тобой?
— Мне почудилось, мой кролик погиб! — заскулила она.
Эрнест вспылил.
— Не пори чепухи, Розалинда, — сказал он. — Ложись давай спать!
Повернулся на другой бок. И сразу же заснул, захрапел.
А ей не спалось. Она лежала, поджав коленки, на своей половине кровати, совсем как зайчиха на блюде. Она выключила лампу, но тусклый свет уличного фонаря падал на потолок, и на нем кружевной сеткой отпечатывались ветви за окном, и ей виделась там тенистая роща, в которой она бродила, петляла туда-сюда, кружила, и сама охотилась, и за ней охотились, и лаяли собаки, и трубили рожки; и она мчалась, спасалась… до тех самых пор, пока горничная не отдернула шторы и не принесла чай.
Назавтра она места себе не могла найти. Ее преследовало ощущение, будто она что-то потеряла. Ей чудилось, что ее тело съежилось, сжалось, потемнело, одеревенело. Ноги и руки тоже были как чужие, а когда, слоняясь по квартире, ей случалось проходить мимо зеркала, ей мерещилось, будто глаза у нее торчат из орбит точь-в-точь как коринка из булки. И комната тоже съежилась. Громоздкая мебель выставляла свои углы в самых неожиданных местах — она то и дело ушибалась. И вот она надела шляпку и выскочила на улицу. Побрела по Кромвель-роуд; и каждая комната, мимо которой она проходила, в которую заглядывала, мнилась ей столовой, где за желтыми кружевными занавесками обедают люди, а над ними висят офорты, а перед ними громоздятся буфеты. И вот наконец и Музей естественной истории — в детстве она любила сюда ходить. Но не успела она переступить порог музея, как наткнулась на чучело зайчихи с красными стеклянными глазами на искусственном снегу. Непонятно почему ее с головы до ног пронизала дрожь. Скоро начнет смеркаться — может быть, ей тогда станет легче? Она ушла домой, не зажигая света, села у камина и попыталась представить, что она одна на пустоши; неподалеку бежит ручей, а за ручьем чернеет лес. Но ей не перебраться через ручей. И вот она на берегу — приникла к мокрой траве, — и вот она сникла в кресле, и руки ее, на этот раз пустые, повисли, а глаза в отблесках пламени блестели тускло, как стеклянные. И тут грянул выстрел… Она подскочила, словно ее подстрелили. Но это всего-навсего Эрнест щелкнул замком. Она ждала его вся дрожа. Он вошел, включил свет. И остановился на пороге — высокий, видный, потирая красные от холода руки.
— Сумерничаешь? — сказал он.
— Ой, Эрнест, Эрнест! — вскрикнула она — ее будто подкинуло.
— Что еще стряслось? — резко спросил он и протянул руки к камину.
— Ты знаешь, Эрнест, Лапина пропала, — залепетала она, дико уставившись на него, в ее огромных глазах застыл испуг. — Она потерялась.
Эрнест насупился. Сжал губы.
— Вот оно что? — сказал он и зловеще улыбнулся жене. Минут десять он стоял, ничего не говоря, а она ждала, чувствуя, как смыкаются руки у нее на шее. — Ах вот оно что, бедняжка Лапина, — сказал он чуть погодя, поглядел в зеркало над камином и поправил галстук. — Угодила в западню на свою погибель. — Сел и уткнулся в газету.
И так их браку пришел конец.
На обширной поверхности пляжа, опоясавшего залив, ничто не двигалось, кроме одинокого черного пятнышка. Приближаясь к хребту и ребрам брошенной на берегу шаланды, черный силуэт обнаружил четыре ноги, и понемногу стало ясно, что он состоит из двух молодых людей. Даже не различая черт, можно было с уверенностью сказать, что их переполняет энергия молодости; в едва уловимом движении двух тел, которые то сближались, то отдалялись друг от друга, сквозила удивительная живость, и круглые головки явно извергали через крошечные рты аргументы яростного спора. Это впечатление подтвердилось, когда стала видна трость, то и дело выбрасываемая вперед с правой стороны. «Как ты можешь утверждать… Неужели ты думаешь…» — как бы вопрошала трость с правой стороны — со стороны прибоя, прочерчивая длинные прямые борозды на песке.
— К черту политику! — явственно донеслось с левой стороны, и понемногу стали различимы губы, носы, подбородки, короткие усики, твидовые кепки, охотничьи куртки, башмаки и клетчатые чулки; потянуло дымом от трубок; ничто на просторах моря и песчаных дюн не было столь реально, плотно, живо, упруго, красно, волосато и энергично, как эти два молодых тела.
Они плюхнулись на песок возле остова черной шаланды. Знаете, как порой тело само стряхивает запал спора, извиняясь за чрезмерное возбуждение; приняв удобное положение, оно своей вальяжной расслабленностью заявляет о готовности предаться новому занятию — всему, что подвернется под руку. Так Чарльз, чья трость только что полосовала пляж, принялся бросать плоские камешки по поверхности воды, а Джон, который воскликнул: «К черту политику!» — запустил пальцы в песок. Он ввинчивал руку глубже, глубже — по самое запястье и дальше, так что пришлось задрать рукав, — и во взгляде его исчезла напряженность, а точнее, тот постоянный фон опыта и мысли, что придает непроницаемую глубину глазам взрослого человека, и осталась лишь чистая, прозрачная поверхность, не выражающая ничего, кроме удивления, свойственного детям. Конечно, погружение в песок сыграло тут свою роль. Он вспомнил, что, если выкопать достаточно глубокую ямку, вокруг пальцев начинает сочиться вода, тогда ямка превращается в ров, колодец, родник, потайной канал, ведущий к морю. Пока он думал, что именно выбрать, пальцы, не оставившие своего занятия в воде, сомкнулись на чем-то твердом — на реальном и весомом предмете, который он понемногу сдвинул с места и вытащил. Под налипшим песком проглянула зеленая поверхность. Он стер песок. Это был кусок стекла — толстый, почти непрозрачный. Море полностью сгладило края и уничтожило форму, так что невозможно сказать, чем он был в прошлом: бутылкой, стаканом или окном; теперь это только стекло, почти драгоценный камень. Стоит лишь заключить его в золотую оправу или надеть на тонкую проволоку, и он превратится в драгоценность — часть ожерелья или тускло-зеленый огонь на пальце. А что, если это и в самом деле драгоценный камень? Может, он служил украшением смуглой принцессе, которая сидела, опустив пальцы в воду, на корме галеры и слушала