написал «нет», и когда она повторила «да», он снова написал: «нет, нет, нет», пока не исписал всю табличку, потом стер и написал: «дарственная». И, стоя рядом с ней у камина, где они решали все деловые вопросы, которые требовали какой-то договоренности между ними, он развернул документ, снял колпачок с вечного пера, чтобы она подписала, потом сложил бумагу и уже стал прятать ее в портфель, когда она сказала:
— И это. — Он уже заметил на каминной доске длинный простой конверт. Взяв его в руки, он нащупал сквозь бумагу толстую пачку банкнот, слишком толстую, — тысяча долларов убьет его в несколько недель, а может быть, и дней вернее, чем тысяча пуль. Он еще вчера вечером хотел сказать ей: «Тысяча долларов и его убьет. Тогда ты будешь довольна?» — хотя вчера вечером он еще не знал, насколько это верно. Но он промолчал. Он сам займется этим, когда подойдет время. — А ты знаешь, где его отыскать? — спросила она.
«Рэтлиф знает», — написал он и снова написал: «Выйди на 2 минуты в ванную. Твои губы тоже», — и подождал, пока она прочла, а она тоже постояла, наклонив голову, как будто он написал какую-то криптограмму.
— А-а, — сказала она. Потом сказала: — Да, уже пора, — и, повернувшись, пошла к двери, потом остановилась и снова обернулась вполоборота и только тогда посмотрела на него: ни тени улыбки, ничего, одни глаза, которые даже на этом расстоянии не казались черными. И вышла.
Он держал портфель в руках. Шляпа его лежала на столе. Он сунул конверт в карман и вытер рот платком, захватил мимоходом шляпу и стал спускаться по лестнице, смочив платок слюной, чтобы как следует вытереть губы. В холле стояло зеркало, но он решил, что обойдется, пока не попадет к себе в кабинет; наверно, тут есть, должен быть какой-то черный ход, но где-то в доме был привратник, а может быть, повариха. Впрочем, никто не запрещал ему пересечь наискось газон перед домом и выйти через боковую калитку на улицу, так что и не понадобится отворачиваться от новой машины. И Рэтлиф, случайно или по счастливому совпадению оказавшийся на лестнице у двери в его служебный кабинет, сказал:
— А машину вы где оставили? Ладно, я ее приведу. А вы бы воспользовались водичкой там, наверху.
Он умылся, запер измазанный помадой платок в ящик и сел к своему столу. Время шло, и он услыхал, как Рэтлиф спускается по лестнице, хотя Рэтлиф чуть потряс запертую дверь; вот теперь он свободен и может осуществить свои юношеские мечты — вернуть Ветхому завету его первоначальную девственную чистоту. Нет, он уже слишком стар. Должно быть, одной только тоски мало, чтобы так затосковать. И снова время шло, потом зазвонил телефон.
— Она уехала, — сказал голос Рэтлифа. — Ваша машина у меня. Хотите зайти ко мне поужинать?
— Нет, — сказал он.
— Хотите, я позвоню вашей жене, что вы будете у меня?
— О, черт, я же говорю — нет, — сказал он. Но тут же сказал: — Большое спасибо.
— Заеду за вами часов в восемь, — сказал Рэтлиф.
Гэвин ждал у перекрестка, машина — его машина — сразу тронулась, как только он сел.
— Опасное дело, — сказал он.
— Это-то верно. Но все уже кончилось, надо только попривыкнуть.
— Нет, я хочу сказать, что для вас это опасно. Со мной всем опасно. Я — человек опасный. Неужели вы не понимаете, что я только что совершил убийство?
— А-а, вы вот о чем, — сказал Рэтлиф. — Раньше я думал, что вас только одним можно обезопасить — кому-то выйти за вас замуж. Ничего из этого не получилось, но вы-то, по крайней мере, в порядке. Вы же сами сказали, что только что совершили убийство. Что же еще можно для вас придумать? — Они уже выехали на шоссе, оставив город позади, и можно было прибавить скорость, чтобы побыстрее проехать двадцать миль до лавки Уорнера. — Вы знаете, кого мне больше всех жалко в этой истории? — сказал Рэтлиф. — Лютера Биглина. Может, вы об этом не слыхали, да и никто не узнал бы, если б сегодня все не вылезло наружу в частной, в покаянной, так сказать, беседе между Лютером и Ифом Бишопом. Оказалось, что каждый вечер, начиная с прошлого четверга до этого вторника, Лютер стоял или, вернее, сидел на посту как можно ближе к тому самому окошку; он там оставался с той минуты, как миссис Биглин возвращалась из кино и будила его, до самого рассвета. Понимаете, весь день он возился у себя в тюрьме, убирал, кормил арестантов, да еще все время был начеку — не понадобится ли он шерифу для каких-нибудь поручений, как же тут ему было не поспать хоть немножко, а время на сон он мог выкроить только после ужина, до той минуты, когда миссис Биглин — она ему была вместо будильника — возвращалась из кино и его будила, значит, спал он примерно с семи часиков до половины десятого, до десяти, смотря какой фильм попадался, а всю ночь напролет стоял или сидел на складном стуле прямо под окошком у Флема, и не за награду, не за славу, потому что одна миссис Биглин об этом знала, а исключительно из верности Ифу Бишопу, из уважения к его присяге — защищать и оберегать жизнь всех джефферсонских граждан, даже жизнь таких, как Флем Сноупс. И надо же было Минку из всех двадцати четырех часов в сутки выбрать именно это время, примерно где-то между семью и половиной десятого, и в этот самый час явиться к Флему с той штукой, которую ему продали за револьвер, как будто Минк сделал это нарочно, назло, а такого, как говорится, и собаке не пожелаешь.
— Поезжайте, — сказал Стивенс. — И поскорее.
— Вот так-то, — сказал Рэтлиф. — Вот чем все это кончилось. Сколько он сквалыжничал, сколько взыскивал, грабил, отнимал, когда мог — больше исподтишка, втихую, но когда приходилось — и в открытую, топтал нас ногами, а кое-кто успевал отскочить, чтоб не попасться окончательно. А что теперь от всего этого осталось — старуха, которая и с постели не встает, да ее дочка, старая дева, учительница, жили бы они себе тихо и мирно в своей солнечной Калифорнии. Так нет — им теперь ехать сюда, в Миссисипи, жить в этом белом слоновнике, в доме в этом, да еще, пожалуй, мисс Элисон придется снова поступать на службу, а может, придется и жаться и жмотничать, чтобы содержать такую махину, а то разве можно, чтоб все друзья и знакомые, уж не говорю — чужие, про нее судачили, — вот, мол, настоящая леди, родилась в Миссисипи и