Завязался обстоятельный разговор о способах приготовления, а затем мы спустились в погреб, где люди были развешаны по стенам, словно зайцы в лавке торговца дичью. Продавец особо подчеркнул, что передо мной туши людей, забитых исключительно на охоте, а не просто откормленных на ферме: «Конечно, не такие жирные, но зато — поверьте! — гораздо ароматнее». Руки, ноги и головы лежали в отдельных мисках, возле которых были маленькие ярлычки с ценами.
Когда мы поднимались по лестнице, я заметил: «Не знал, что цивилизация в этом городе шагнула так далеко вперед». Продавец на мгновение насторожился, но потом любезно улыбнулся в ответ.
Юберлинген
Всю ночь я провел в квартале развлечений какого-то большого города, не ведая, в какой стране света я нахожусь. Что-то напоминало мне марокканские базары, а что-то — ярмарки, какие не редкость в предместьях Берлина. Под утро я забрел в закоулок, где еще не бывал, хотя жизнь там била ключом. Здесь были разбиты шатры, и перед каждым выставлены напоказ десять-двадцать танцовщиц. Я видел, как некоторые прохожие выбирали себе пару и входили в палатку для танцев. Я решил присоединиться к ним, хотя девушки не понравились мне своей неряшливой одеждой и одинаковыми невыразительными лицами. Впрочем, стоило к ним прикоснуться, как они сразу же оживали. Мне не понравилось и в шатре: музыка была слишком громкой, цвета — слишком пестрыми. Шатер производил загадочное впечатление, и когда мой взгляд скользнул по ковру, на котором мы танцевали, я нашел отгадку. Ковер расцвечивали круглые орнаменты, не вытканные, а как бы нанесенные тонкими пробковыми кружочками на лишенную ворса материю. Я тут же понял, что благодаря этой незаметной уловке девушки, танцуя, не покидали пределов ковра. Все танцовщицы были слепыми.
Выйдя из шатра, я почувствовал голод. Прямо напротив находилась закусочная, где меня встретил хозяин в рубашке с засученными рукавами. Когда я заказал завтрак, он подозвал к моему столику юношу, который должен был развлечь меня беседой, и ушел готовить кофе с булочками. Только сейчас я понял, что попал в квартал слепых, ибо мой собеседник тоже не видел солнечного света. Хозяин держал его в качестве некоей философской приманки, чтобы завлекать к себе посетителей. Ему могли предлагать любую тему, о которой он из-за своей слепоты обнаруживал неожиданное и непривычное мнение. А поскольку он был лишен зрения, то его рассуждения сообщали посетителям приятное чувство собственного превосходства, которое они к тому же пытались еще более усилить, вынуждая его говорить об учении о свете или чем-то подобном.
Теперь я вспомнил, что когда-то слышал об этой пивнушке как о любимом кафе берлинских метафизиков. Судьба молодого человека из этого заведения вызвала у меня жалость, усиливавшуюся по мере того, как я замечал, что он и в самом деле высказывал глубокие и смелые мысли, которым недоставало лишь немного эмпирии. Желая его ободрить, я стал размышлять на тему, в которой каждый из нас — как слепой, так и зрячий — мог почувствовать свое превосходство, ибо мне не хотелось унизить его ни поражением, ни легкой победой. Так в продолжение завтрака мы вели великолепную беседу «О непредвиденном».
Берлин
Бывают тонкие, но широкие листы жести, с помощью которых в небольших театрах обычно имитируют гром. Я представляю себе множество таких листов жести, еще более тонких и гулких, но не сложенных стопкой, как страницы книги, а закрепленных на расстоянии друг от друга.
Я поднимаю тебя и кладу на верхний лист этой мощной конструкции, и под тяжестью твоего тела, он со скрежетом разрывается на две части. Ты падаешь и оказываешься на втором листе, который разлетается с еще большим грохотом. Ты продолжаешь падать — третий, четвертый, пятый лист, и, по мере того как ускоряется падение, все быстрее следуют друг за другом удары, их стремительный темп похож на барабанную дробь. Падение и барабанная дробь набирают бешеный темп, превращаясь в мощные раскаты грома, в конце концов взрывающие границы сознания.
Обычно так выглядит ужас (Entsetzen), парализующий человека, — ужас, который нельзя назвать ни трепетом (Grauen), ни страхом (Angst), ни боязнью (Furcht). Скорее, он чем-то близок к онемению (Grausen), испытываемому при виде лица Горгоны с распущенными волосами и искаженным криком ртом. Трепет испытывают не столько при виде, сколько в предчувствии чего-то зловещего, но именно поэтому он крепче сковывает человека. Боязнь далека от последнего предела и может вполне соседствовать с надеждой, а испуг (Schreck) — это как раз то, что испытывают, когда рвется верхний лист. Но потом, в смертельном падении, грохот литавр усиливается, разгораются зловещие огни — уже не как предостережение, но как подтверждение самого страшного, что как раз и вызывает ужас.
Догадываешься ли ты, что происходит в этом падении, которое, быть может, нам придется однажды совершить, в падении, отделяющем момент, когда мы узнаем о гибели, и саму эту гибель?
Лейпциг
Я спал в одном старинном доме и был разбужен чередой странных звуков. Монотонный гул «дон, дон, дон» сразу же вселил в меня предельное беспокойство. Я спрыгнул с кровати и, ничего не понимая, словно спросонья, обежал вокруг стола. Схватился за скатерть — она соскользнула. Тут мне стало ясно: это не сон, все наяву. Страх усиливался, а «дон, дон» звучало все быстрее и угрожающе. Звук издавала встроенная в стену сигнализация, предупреждавшая об опасности. Я подбежал к окну, откуда был виден запущенный переулок, зажатый между стен колодца, а над ним — яркий зубчатый хвост кометы. Внизу стояла группа людей — мужчины в высоких остроконечных шляпах, женщины и девочки, одетые старомодно и неряшливо. Видимо, они тоже только что выбежали из своих домов на улицу и теперь возбужденно гудели. До меня донеслись слова: «Чужой снова в городе».
Обернувшись, я увидел на своей кровати человека. Я хотел было выпрыгнуть в окно, но ноги были как будто прикованы к полу. Фигура медленно поднялась и навела на меня взгляд. Глаза горели огнем, смотрели на меня все более пристально и расширялись, приобретая жуткое угрожающее выражение. Однако в тот самый момент, когда их величина и пламень стали невыносимы, они лопнули и рассыпались искрами, как падают пылающие угли сквозь колосник. Остались лишь черные, выжженные глазницы, как абсолютное ничто, скрытое за последней вуалью ужаса.
Берлин
Удобное издание «Тристрама Шенди» в картонной коробочке было при мне во время сражения под Бапом, было оно со мной и тогда, когда мы стояли у Фаврёй. Поскольку нам пришлось ждать на артиллерийских позициях с утра до послеполуденного времени, нас очень быстро одолела скука, хотя положение было вовсе не безопасным. Я начал листать книжку, и очень скоро мое спутанное, прерываемое вспышками огней чтение, как некий таинственный побочный голос, зазвучало в противоречивой гармонии с внешними событиями.
Я несколько раз прерывался, и, когда мне удалось прочесть несколько глав, пришел долгожданный приказ атаковать; я убрал книжку и уже к заходу солнца лежал раненый.
В лазарете я снова подхватил нить повествования, как если бы все, что произошло в промежутке, было лишь сном или частью самой книги, чем-то вроде экскурса, обладающего особой духовной силой. Мне дали морфия, и чтение продолжалось то наяву, то в полусне, так что разные душевные состояния делали лишенный строгой геометрии текст с тысячами улочек и переулков еще более запутанным. Лихорадка, с которой я боролся при помощи бургундского и кодеина, обстрел и бомбежка позиций, откуда войска уже начали отступать, почти забыв о нашем существовании, лишь усугубляли путаницу. Поэтому все, что сохранилось у меня в памяти от тех дней, — это сентиментальные переживания вперемешку с диким возбуждением, после которого я не удивился бы даже извержению вулкана, а бедный Йорик и простодушный дядя Тоби казались такими близкими фигурами, каких только можно себе представить.
При таких торжественных обстоятельствах я вступил в тайный орден шендистов, верность которому сохранил до сего дня.
Берлин
Сведенборг осуждает «духовную скупость», которая прячет под замком его грезы и прозрения.
Но как тогда быть с презрением духа к тем, кто разменивает себя на мелкую монету и пускает ее в оборот, как быть с его аристократическим уединением в волшебных дворцах Ариоста? Невыразимое теряет свою ценность, когда его выражают и сообщают другому: оно подобно золоту, в которое перед чеканкой добавляют медь. Кто пытается уловить свои сны на рассвете и видит, как они выскальзывают из сети его мыслей, тот похож на неаполитанского рыбака, от которого устремляется прочь стайка серебристых рыб, случайно выплывшая из глубин залива.