В собраниях Лейпцигского минералогического института я видел кусок горного хрусталя величиной с фут, найденный при прокладке туннеля через недра Сен-Готарда, — одинокий и редкий сон материи.
Нигромонтан передал мне знание того, что среди нас есть избранные люди, давно покинувшие библиотеки и пыльные арены и занятые работой в потаенных местах вроде мрачного Тибета. Он говорил о людях, проводивших ночи в своих одиноких комнатах, неподвижных как скалы, в недрах которых поблескивает мощный поток. Снаружи этот поток вращает жернова мельниц и приводит в движение армию машин, внутри же он не преследует никаких целей и пульсирует в сердцах, этих горячих колыбелях всякой силы и власти, навсегда скрытых от внешнего света.
Люди, занятые работой? Не это ли важнейшие сосуды, по которым течет кровь, видная под тонким покровом кожи? Самые мрачные сны снятся в безымянных землях, изобилующих плодами, там, где труд кажется чем-то случайным, лишенным всякой необходимости. Микеланджело намечает в мраморе лишь очертания лиц, и неотесанные глыбы камней дремлют словно куколки бабочек, чья дальнейшая жизнь будет препоручена вечности. Проза «Воли к власти» — это поле, где недавно отгремело сражение мысли, реликт одинокой, ужасной ответственности, мастерские, полные ключей, брошенных тем, у кого больше не было времени отмыкать замки. Даже мастер, пребывающий в зените славы, как, например, кавалер Бернини, говорит об отвращении к законченному творению, а Гюисманс в позднем предисловии к A Rebours[1] — о невозможности читать собственные книги. Вот еще один парадоксальный образ — человек имеет оригинал, а изучает плохие комментарии. Большие романы, оставшиеся незавершенными, и не могли быть завершены, ибо были раздавлены собственным замыслом.
Люди, занятые работой? Где святые обители, где бдения и триумфы, в которых душа стяжала себе сокровища благодати? Где столпы отшельников, эти живые свидетельства высшего общения? Где сознание того, что мысли и чувства непреходящи и что существует двойная бухгалтерия, в которой расход оборачивается доходом? Единственное утешение — это воспоминание об отдельных моментах войны, когда пламя взрыва внезапно вырывало из тьмы одинокую фигуру человека, который продолжал стоять на посту, хотя войска давно оставили свои позиции. Из этих бесчисленных и страшных ночных постов сложилось сокровище, которое будет израсходовано еще не скоро.
Вера в одиноких людей рождается из тоски по безымянному братству, по глубокому духовному родству, какое только возможно между людьми.
Берлин,
Восточная гавань
Я шагал по пыльной, скучной дороге, тянувшейся через холмы и луга. Вдруг возле меня проскользнул великолепный, отливающий цветами стали и чертополоха уж; и хотя во мне сразу возникло желание схватить его, я подавил свой порыв и позволил змее исчезнуть в густой траве. Это событие повторилось еще не раз, только змеи становились всё тусклее, непригляднее и бесцветнее; последние были вовсе мертвы и целиком покрыты дорожной пылью. Вскоре я набрёл на груду рассыпанных в луже купюр. Бережно подобрав одну за другой, я смахнул с них грязь и положил в карман.
Лейпциг
Мы стояли в старой монастырской церкви, закутанные в роскошные одежды с красной и золотой вышивкой. Некоторые монахи, среди которых был и я, тайно от других спускалась ночью в склепы. Мы относились к числу тех, кто сбивается с праведного пути потому, что опьянен вином благодати Всемогущего. Нами предводительствовал один еще не старый человек, одетый изысканнее остальных. В высоком помещении, под сводами которого скрещивались разноцветные полосы света, а в алтарях мерцали камни и металлы, раздавался какой-то резкий звук — такой звук можно слышать, когда разбивают прекрасное, совсем новое стекло. Было очень холодно.
Внезапно нашего предводителя схватили и бросили на скамью. Мы заметили, как возле его лица возникли две позолоченные восковые свечи, потрескивающие и испускавшие какой-то дурман. Потом его, бездыханного, положили на один из алтарей. Группа низкорослых монахов с озлобленными лицами окружила лежащую фигуру, но еще холоднее, чем их блестящие ножи, казались мне взгляды иерархов, которые, выступив из клауструма, встали на алтарном возвышении, у входа в ризницу, у реликвария и с торжественным видом наблюдали за происходящим. Само действо было от меня скрыто, но я с ужасом заметил, что монахи подносили ко рту наполненные густой жидкостью чаши, откуда поднималась кровавая пена.
Все случилось очень быстро. Страшные монахи отступили, и их жертва медленно поднялась. На ее лице прочитывалось недоумение. Предводитель постарел, осунулся, побледнел, а его волосы стали белыми, точно жженая известь. Сделав один шаг, он упал без признаков жизни.
Поучительный пример, восстановивший покачнувшийся было порядок, вселил в нас безумный страх. Но к этой жгучей боли странным образом примешалось еще одно чувство, воспоминание о котором сопровождает меня с тех пор как некое второе сознание. Оно было похоже на резкое пробуждение ото сна. Как внезапный испуг иногда дарит немому голос, так с этого мгновения во мне открылось теологическое чувство.
Берлин
Мы должны различать, знаем ли мы нечто просто или же убеждены в этом. Между узнанным и приобретенным через убеждение существует такая же разница, как между усыновленным и родным ребенком. Убеждение есть духовный акт, который осуществляется в темноте, — тайное нашептывание и глубокое внутреннее согласие, неподвластное воле.
Даже самое тщательное изучение не выходит за рамки известного духовного приближения. А между тем, не замечая того, мы продолжаем прилагать наши усилия даже тогда, когда лампа гаснет. Мы не только учимся во сне, но и сон поучает нас. Однако теперь мы постигаем уже не слова, предложения и заключения, а удивительную мозаику, составленную из фигур. Мысли предстают перед нами как ритмические водовороты, системы же — как архитектура. Мы пробуждаемся с чувством, что через наш ландшафт проложила себе путь новая река или что мы упражнялись с чужим оружием.
Так мы постигаем тайное учение, которое таит в себе любой язык высокого ранга за покрывалом слов. Только такие сообщения имеют убедительную силу; однако понимание возрастает в нас лишь тогда, когда их семена падают на плодородную почву.
Берлин
Всякое осмысленное явление подобно кругу, периферию которого при дневном свете можно четко измерить шагами. Однако ночью она исчезает, и показывается светящийся фосфорический центр, подобно цветку растеньица lunaria, описываемого Виерусом в книге De Praestigiis Daemonum.[2] На свету является форма, в темноте — порождающая сила.
Стало быть, с нашим пониманием дело обстоит так, что оно способно атаковать как со стороны окружности, так и в центре. На случай первого у человека имеется муравьиное усердие, на случай второго — дар возвышенного созерцания.
Для ума, постигающего в центре, знание окружностей второстепенно — подобно тому, как для того, кто располагает главным ключом к дому, ключи к отдельным помещениям менее важны.
Высокие умы отличает то, что они владеют главным ключом. Они без труда проникают в отдельные комнаты, как Парацельс со своим корнем соломоновой печати, к вящей досаде медиков-специалистов, на чьих глазах все регистратуры одним взмахом лишаются смысла.
Наши библиотеки похожи на геологическую картину мира Кювье — это залежи ископаемых, напоминающих о деловитой суете, которую слой за слоем уничтожало катастрофическое вторжение гения. Оттого-то и происходит, что свежая жизнь в этих оссуариях человеческого духа испытывает тревогу, вселяемую близостью смерти.
Берлин
Место возвышенного прозрения не в укромных каморках, а в средостении мира. Оно рождает мысль, которая не касается обособленных и разделенных истин, а проникает в самую суть взаимосвязей, мысль, упорядочивающая сила которой зиждется на комбинаторной способности.
Необычайное наслаждение, что сулят такие умы, похоже на странствие среди ландшафта, необычного как своими просторами, так и богатством деталей. Перспективы сменяются в многоликом хороводе, и взгляд ловит их, сохраняя гармонию и светлую радость, никогда не теряясь среди хаоса и нелепиц, среди мелочей и странностей. При всем изобилии вариантов, на какие только способен творческий дух, при всей легкости, с какой он может переходить из одной сферы в другую, он верен самому себе и не теряет из виду взаимосвязь. Кажется, будто сила его возрастает независимо от того, переходит ли он от повода к действию или от действия — к поводу. Такого рода движение можно, несколько изменив прекрасный образ Клаузевица, сравнить с прогулкой по заросшему парку, где из любой точки виден высокий, воздвигнутый в центре обелиск.