Ливерайт[8], издавший «Йоше-телка» на английском, полагал, что такое название американского читателя не привлечет. Он поименовал его «Грешник», и это бесцветное название изрядно умалило шансы книги на успех, так как тысячам читателей роман уже был известен под названием «Йоше-телок». Вскоре Ливерайт отошел от дел, и чуть не весь тираж романа остался нераспроданным. Английская версия пьесы тоже не имела успеха, скорее всего, потому, что она все еще шла в Еврейском театре, и те, кто хотел ее посмотреть, могли пойти туда. Я тогда не жил в Америке, но у меня сложилось впечатление, что Бродвей попытался сделать из «Йоше-телка» водевиль с девушками, танцами и песнями, хотя знаменитый Дэниел Фроман[9] — а продюсером пьесы был он — приложил много сил, чтобы пьесу не исказили.
Но такие провалы носили временный характер. Вдохновение у брата не иссякало. Вслед за «Йоше-телком» вышли «Братья Ашкенази» и были горячо встречены в Америке, Англии и многих других странах. Только в Америке роман выдержал одиннадцать изданий большими тиражами. Позже брат опубликовал «К востоку от рая»[10] и «Река ломает лед»[11], оба эти произведения вскоре выйдут в издательстве «Харпер энд Роу».
В Талмуде говорится «ошибка непременно должна быть исправлена». И когда я узнал, что «Харпер энд Роу»[12] решило начать переиздание произведений Исроэла-Иешуа Зингера с «Йоше-телка», романа, который воскрешает в памяти и так много обещавшую литературную эпоху и давно ушедший образ жизни, я, наряду со многими поклонниками Исроэла-Иешуа Зингера, испытал огромное удовлетворение. Мастерство Исроэла-Иешуа Зингера как рассказчика — а в этом, по моему скромному мнению, ему практически нет равных в литературе последних лет, — и его незаурядное мастерство композиции и сегодня станут источником наслаждения и познания жизни для многих любителей литературы.
Все обитатели большого хасидского двора реб Мейлеха из Нешавы, что в Галиции, усердно готовились к свадьбе Сереле, дочери ребе.
Он очень спешил устроить свадьбу младшей дочери.
Реб Мейлех был человек торопливый. Мужчина за шестьдесят, тучный, с большим животом, который вздымался под длинным желтоватым турецким талескотном[13], как живот женщины под конец беременности, — он, однако же, был очень пылким. Его золотисто-карие глаза навыкате впивались во все таким пронзительным взглядом, будто хотели выпрыгнуть из глазниц. В густых зарослях его бороды и пейсов, в волосах на толстой шее и складках на загривке чувствовались биение горячей крови, здоровье и энергия. Кипучий, шумный, с пухлыми чувственными губами, которые непрерывно посасывали толстую сигару, все равно — зажженную или потухшую, реб Мейлех был к тому же страшно напорист. Если он на что-нибудь нацеливался, то гнался за своей целью, преследовал ее до тех пор, пока не добивался своего. И свадьбу младшей дочери он подгонял, торопил. Он даже не захотел подождать прихода Швуэса и готовился справить свадьбу на Лаг ба-омер, посреди сфиры[14].
Сторона жениха — они были из России, из Рахмановки — решительно возражала против поспешности реб Мейлеха.
В течение всего года, пока длилась помолвка между Сереле, дочерью Нешавского ребе, и Нохемче, сыном Рахмановского ребе, от «австрияка» к «русаку» и обратно каждый день ходили письма. Письма рахмановского свата, написанные чеканным почерком на древнееврейском языке по всем правилам грамматики — что ни слово, то жемчужина, — имели одну цель: как можно дольше продлить помолвку и задержать свадьбу на несколько лет.
«Почтеннейший ребе, чтоб он был здоров и долго жил, прекрасно знает, — писал Рахмановский цадик[15], — что и жених, и невеста, чтоб они были здоровы, — еще совсем дети, им едва минуло четырнадцать, а у нас от деда, да зачтутся нам его заслуги, ведется обычай не спешить в подобных делах. Кроме того, жених поступил в ученики к реб Псахье Звилеру, приступил к „Йойре део“[16], и было бы очень досадно прерывать его учебу».
Мальчишки из нешавского дома, правнуки ребе, с удовольствием отдирали от конвертов марки с головой русского императора. Прежде чем ребе успевал вскрыть конверт ножичком с перламутровой ручкой, они, послюнив пальцы, отклеивали иностранные марки.
— Дедушка, — спрашивали они все разом, — какой император красивее, наш или русский?
— Не мешайте грешное с праведным, — сердито отвечал реб Мейлех, поклонник австрийского правителя, отгоняя правнуков шапкой, — дайте дочитать, нечего тут околачиваться!
Реб Мейлех терпеть не мог писем свата, красивых чеканных буковок, таких же вылощенных, холеных, как и их автор. Многих слов — взятых большей частью из Танаха — он не понимал, пропускал их, как обходят стороной безбожника. Но больше всего его злило то, что другая сторона хочет оттянуть свадьбу. В гневе он причмокивал влажной потухшей сигарой и ругал габая[17], Исроэла-Авигдора, за то, что его нет на месте, некому зажечь сигару каждый раз, когда она гаснет.
— Срульвигдор, — кричал он, хоть тот его и не слышал, — Срульвигдор, я тебя в порошок сотру…
Да, реб Мейлех терпеть не мог писем свата. Его очень огорчало, что Рахмановский цадик откладывает свадьбу. Дело в том, что сам он, Нешавский ребе, уже год как овдовел. Его третья жена, мать Сереле, еще молодая женщина — ей едва исполнилось тридцать, — умерла от скарлатины вместе с грудным ребенком. О ребенке он не особо горевал, поскольку первые две жены, с которыми он прожил много лет и которых схоронил, успели родить ему много детей. Сыновей и дочерей. Главным образом дочерей.
Хасидский двор был полон детей, внуков, правнуков реб Мейлеха. Все дети жили при ребе, в его большом каменном доме, который своими голыми стенами, высокими окнами и жестяными вентиляторами в крайних окнах напоминал казарму. К дому то и дело что-то пристраивали, приделывали, втискивали новые квартиры, громоздили этажи, чтобы всем хватило места. Прилепленные к нему домишки, крылечки, надстройки без всякой формы и стиля жались к главной стене и бесмедрешу[18], как маленькие оборванцы — к старому, грузному слепому нищему. При дворе реб Мейлеха все время что-то справляли: праздник, свадьбу, обрезание, помолвку, рождение, бар мицву, день, когда кого-то из детей впервые сажали за Пятикнижие, впервые вели в синагогу. В доме было так много внуков, что сам ребе, человек несообразительный, часто путал их, не помнил, кто чей ребенок. Это очень раздражало детей.
Поэтому об умершем младенце ребе не очень-то горевал. Горевал он о ребецн. Третью жену он любил больше, чем первых двух. Ребе запомнил ее молодой, веселой, ласковой. Он помнил странные слова, которые жена однажды сказала ему в ночь после миквы.
— Не будь у тебя такой большой бороды, — сказала она, — ты был бы совсем еще молодым…
Уж эти женские причуды!
Ее слова, хоть и отнюдь не скромные (предыдущие жены боялись ребе, выказывали ему великое почтение и особо не разговаривали), наполнили его сердце радостью. Он всегда их помнил. Даже на похоронах, когда он оплакивал жену и рассказывал хасидам о ее набожности и скромности, ему вдруг пришли на ум эти слова, и он так зарыдал, что его густая борода и пейсы затряслись. Хасиды причитали как бабы, все думали, что после ее смерти он никогда больше не женится.
— В его-то годы, чтоб не сглазить… — говорили между собой сыновья реб Мейлеха, как всегда дети ребе говорят об отцах, слишком засидевшихся на своем почетном месте.
Его дочери, толстые, расплывшиеся женщины, тоже говорили об этом с мужьями, они не верили, что отец может снова посвататься к кому-то. Из своих религиозных книжечек на идише[19] они знали, что еврейке нельзя выходить замуж за человека, который уже схоронил трех жен, что такого человека называют женоубийцей.
— Да ну, — успокаивали они мужей, которые уже испугались, что появятся новые дети и отберут у них, через сто двадцать лет, наследство реб Мейлеха, — кто в это поверит… какая женщина захочет рисковать жизнью?
Но у самого реб Мейлеха были совсем другие виды на будущее. Он собирался жениться, и притом на девице; он уже присмотрел себе невесту. Среди приезжавших в Нешаву раввинов и потомков хасидских династий был некий Мехеле Хивневер, который мог стать ребе, как и его отец, но он был заика и дурак, и всех его хасидов переманил к себе дядя. Поэтому он ездил по белу свету, собирая подачки, и время от времени заворачивал в Нешаву. И вот у этого Мехеле жила родственница, девушка-сирота, внучка одного ребе, бесприданница. Каждый раз, когда Мехеле, прощаясь с Нешавским цадиком, отдавал тому записку[20], в ней он упоминал эту девушку, сироту.