— Система, господин Краус, система!
Голос звучал требовательно, хотя глаза попрошайки смотрели не на господина Крауса, а вымаливали благосклонность Людмилы.
— Когда вы смотрите на небо, господин Краус, что вы там видите? Систему! А когда наблюдаете за ничтожным муравейником? То же самое! Немецкие братья там, в Рейхе, знают в этом толк: система в промышленности и политике! А мы… в Австрии…
Баальбот вздохнул, опечаленный плачевным состоянием Отечества и взволнованный тщетностью своего призывного взгляда.
Господин Краус в свою очередь присоединился к этому вздоху:
— Да! Как раз то же самое я прочел сегодня в «Тагеблатт».
Людмила озиралась. В отдалении — стол молодежи, который пользовался у девушек дурной славой благопристойности: молодежь лишь изредка бывала платежеспособна и использовала Большой Салон прежде всего как возбуждающее средство для танцев и дискуссий. Маня и Анита, обе дурнушки, уже, естественно, сидели там и смеялись со своими, только что пришедшими друзьями. Однако Оскара не было, как и вчера, и позавчера; вновь он отсутствовал! Людмила скорее из окна бы выбросилась, чем подошла к столу спросить об Оскаре. Ни разу не ответила она на приветствия юнцов. Маня сейчас звонко смеялась. Ей бы только посмеяться; была и останется дочкой могильщика из Рокюкана — с этими ее грязными ножищами, которые еще в прошлом году топали босиком за деревенскими гусями. Могильщик? Это сразу за палачом и живодером…
Тут Людмила внимательно взглянула на «всезнаек» в углу, на евреев, которые никогда не пили ни вина, ни шнапса, а всегда кофе. Там заправляла берлинка Грета, «чокнутая». Людмила приветливо кивнула Грете, — любезность, вызвавшая у дам немалое изумление. Такое дружелюбие необычно со стороны женщины столь чопорной. К тому же Грета из-за ее «образованности» вызывала всеобщую неприязнь. Однако Людмила увидела, как Грета обняла и поцеловала своего доктора Шерваля. И ощутила вдруг веселую зависть, захотела послать коллеге знак участливого понимания. Относительно Шерваля она, разумеется, Грете не завидовала. Если можешь любить мужчину, который беспрестанно говорит и говорит, терпит на своем лице такой носище и беспрерывно щиплет пальцами свою черную жесткую щетину… Что он делает, этот человек, когда не говорит? Способен ли он молчать, спать, любить?.. Он не имеет никакого представления о нежности.
Но комната Греты вся увешана портретами писателей. А ее альбом со стихами и автографами, который несносная девица вечно другим дамам под нос сует!.. Чокнутая!
Людмила уже стыдилась своего дружелюбия, поскольку Грета, увлеченная каким-то высказыванием Шерваля, пронзительно завизжала:
— Чтоб ему сдохнуть!.. Чтоб башке его в земле сгнить!..
Как избавление для Людмилы вошла фрейлейн Эдит, экономка, принесла двум старикам новую бутылку вина и поставила на стол «всезнаек» поднос с чашечками кофе на четверых.
Взгляд фрейлейн Эдит, тепло излучающий энергию и силу, всегда подбадривал Людмилу.
В любой человеческой деятельности присутствует естественная иерархия и старшинство. Что для лейтенанта Когоута значило звание командира полка, тем же примерно было для дам заведения — по крайней мере для дам порядочных — положение экономки. Импозантная в особенных случаях, Эдит была хорошенькой, не старой женщиной, никак не больше тридцати; ее крепкие и пышные формы вызывали уважение. Все-таки она свободна от службы. Вызовы не имели к ней отношения, она могла следовать зову сердца. Она одна заведовала расходными книгами, счетами пансионерок, квалифицировала их рабочую ценность и ко всему этому гарантировала по контракту два абонемента в Новом немецком театре.
В то время как девушки, ко всеобщему удовлетворению, лишь каждый четырнадцатый день проводили время на дневном воскресном представлении, Эдит дважды в неделю восседала в партере, и сесть рядом с нею — необыкновенная честь для счастливицы.
Людмила, собственно, при таком именно случае — давали «Пожирателя фиалок» — и увидела впервые Оскара. Никто не мог утверждать, что сей тощий, с впалыми щеками новичок в маленькой роли персидского офицера производил благоприятное впечатление. Она же, в прозорливости своей, влюбилась в невзрачного юношу.
Теперь она отделилась от стола протестующего артиллериста и вошла к фрейлейн Эдит. Экономка нежно обняла ее за талию:
— Оборванец снова не пришел?
Людмила сдержала слезы, от бранного словца тотчас защемило сердце. Эдит уговаривала:
— Болван! Ты еще с ним намучаешься. Что такое мужчина? Он вполне хорош только с купюрой в сто крон в штанах! А такая, как ты? Ты ведь ему пользы не принесешь! Стыдись!
— Что же мне делать, Эдит, если кто-нибудь захочет со мной пойти?
Эдит была ко всему готова. Ради Людмилы она, надсмотрщица, могла плотно закрыть глаза.
— Знаешь что, Мильчи? — прошептала она. — Я тебя прикрою. Пойди наверх и запрись.
Людмила, однако, затопала ногами:
— Иисус-Мария! Я не могу! Я наверху не выдержу…
Эдит успокаивала ее, но уже несколько рассеянно:
— Я все понимаю, я все это испытала, милая… Разве мне навредило? Посмотри на меня и плюнь на все это!
Тут экономка оборвала разговор. Пришли еще гости, и Большой Салон был полон. Из голубой гостиной тоже доносились звяканье и смех. Все-таки что-то не так. Фрейлейн Эдит пришла в негодование, и ее глубокий голос зазвучал угрожающе:
— Где же этот Нейедли?..
Но господин Нейедли появился в то же мгновение и уже любезно раскланивался с избранными гостями.
— Прошу у всех прощения! Я был приглашен на детский бал… Весьма затянулся… До сих пор!
Строгий взгляд экономки не давал себя обмануть. Рука Нейедли старательно и виновато шарила над полом:
— Такие маленькие детки, скажу я вам, госпожа Эдит, исключительно душевные детишки…
Старик уже спешил к фортепиано и забарабанил, дабы поднять всеобщее настроение, «Марш гладиаторов» Фучика[1].
Господин Нейедли, тапер, обладал четырьмя замечательными свойствами. Во-первых, он носил на голове «котика», — легкий паричок на макушке, — который в данном случае составлял цветовой контраст с волосами, обрамлявшими голову его владельца. «Котик» был каштановым, волосы же по краям — белоснежными. Можно ли, в конце концов, требовать от пособника ночных оргий, тапера, чтобы он на каждой стадии поседения обзаводился соответствующим набором искусственных волос?
Второе свойство сомнительнее. Оно касалось весьма сложного аромата, каковой окружал господина Нейедли и состоял из запахов жирной помады, анисового шнапса и старости.
Третьим его свойством было умение живо представлять себе разнообразнейшие несчастные случаи, которые могли произойти с его дочерью Розой. Трагизм этих несчастий возрастал соразмерно степени алкогольного опьянения господина Нейедли. Не было еще на белом свете настолько достойного жалости существа, как эта Роза, о которой проницательные знатоки душ утверждали, что она расцвела в действительности, а не являлась только сказочным вымыслом и порождением табачного дыма.
Существовала ли она вообще и кем бы ни была на самом деле, в устах своего отца сегодня она самым жалким образом умирала от чахотки, вчера выбрасывалась из окна, на следующей неделе должна была попасть в железнодорожную катастрофу и окончательно себя угробить. Всякий раз, однако, по щекам искренне и глубоко взволнованного рассказчика текли обильные слезы.
Важнейшей характерной чертой Нейедли было все же то, что восьмилетним ребенком он состоял в тогдашнем придворном штате императора Фердинанда Доброго[2] в Градчанах императорски-королевским титулярным вундеркиндом, как он сам обозначал свой необыкновенный ранг. Воспоминание о лучезарном прошлом часто и сильно возбуждало его.
Теперь и доктор Шерваль, который любил изображать посвященного и опекал чужаков, подошел к роялю и представил высокого, полного мрачного достоинства человека.
— Позвольте познакомить уважаемых господ. Наш великий виртуоз Нейедли! Господин президент Море…
— Без имен, если осмелюсь попросить!
Угрюмец страдальчески скривился, будто кто-то крепко наступил ему на ногу.
Шерваль попросил извинения:
— Забудьте это имя, Нейедли! Но не забывайте, что перед вами стоит президент Общества Спинозы и мастер Ордена «Сыновья Союза»…
Старик Нейедли подпрыгнул:
— Большая честь для меня, господин президент! Нижайше знаком уже с господином президентом! Имел удовольствие встретить вчера господина президента на поминках императорского советника Хабрды…
Море оборвал приветствие. Он не любил напоминаний о похоронных процессиях, связь коих с его жизненным поприщем желал бы утаить. Дабы называться более обтекаемо, господин президент Общества Спинозы вошел в анналы делового мира как «агент по надгробиям». Он посредничал между скорбящими близкими покойного, фирмой по возведению памятников и гражданской посмертной славой преставившегося. Вовсе не удивительно, что изобилие почетных должностей, с одной стороны, и деловое общение со смертью, с другой, были причиной степенной серьезности и пасторски длинного сюртука господина президента.