Послышались хохот, писк, брань; толпа стала редеть. Немного погодя под амбарным навесом раздалась песня, возвестившая, что хоровод снова устроился. Это обстоятельство еще заметнее очистило толпу вокруг воза. Вскоре осталось несколько мужиков и баб, которые не отошли прочь потому только, что в праздничный день делать нечего и надо же стоять где-нибудь.
– Поди ж ты, что наделали! не сообразишь никак!.. Взяли на два гроша всего, а разрыли мало что на пять рублев, – сказал старый торгаш, оглядывая присутствующих, которые засмеялись.
Торгашу было уж лет шестьдесят, но он представлял из себя еще свежего, здорового старика; лицо его, шея и руки сохраняли постоянно такую красноту, как будто старик никогда не сходил с банного полка, где его парили самым жгучим веником; краснота эта была отличительным и самым резким свойством его наружности, не лишенной веселости и прямодушия.
– Что станешь с ними делать, с бабами-то? – подхватил он, потряхивая головою над грудами взбудораженного товара и приводя в движение макушку шапки, – не соберешь никак… та: «дедушка, подай!», другая: «дедушка, покажь!» – никак не сообразишь… совсем затормошили!
– Ничаво не сделаешь! – отозвался кто-то.
– Известно, бабы – кто им рад? – проговорил рассудительным тоном мужик, исполнявший за минуту пред тем должность полицейского.
– Такой уж, видно, ихний род! – смеясь, заметил другой.
– И диковинное это, право, дело… – начал было снова старик; но третий мужик, малый лет тридцати, косой, как заяц, и рябой, как кукушка, который во все время предыдущего разговора ощупывал лошадь торгаша, рассматривал с величайшим любопытством его сбрую и подводу, перебил его:
– Отколева бог несет? – спросил он.
– Еду, то есть, откуда?
– Нет, каких примерно губерний? – подхватил рябой мужичок, укладывая локоть правой руки на облучок, а пальцами правой руки притрогиваясь к оловянным зеркальцам, сверкавшим из бумажного свертка.
– Губернии Ярославской, – словоохотливо возразил старик, – а вы, братцы, здешние?
– Здешние, – отозвались мужики, причем тот, который лежал на локте, приподнял угол бумаги, скрывавшей мотки с шелком.
– Ваша деревня как, братцы, прозывается… Марьинское?.. так, что ли?
– Марьинское…
– Так и есть; стало, здесь… так и сказывали: на третьей версте, сказывали, от большой дороги, – проговорил старик, озираясь на стороны. – Скажите, братцы, нет ли у вас такого мужичка… Тимофеем звать?.. не припомню только: Федосеев ли, Демьянов ли…
– Есть… Федосеева нет, а Демьянов есть.
– Какой-такой Демьянов? У нас трое Демьяновых. Вон насупротив один… вон…
– Эй, братцы! уж не Лапша ли? – ухмыляясь, спросил весельчак.
– Какой Лапша?
– А так прозвали у нас одного мужичка Лапшою… Лапша да Лапша – так и стали звать.
– Тебе, дядя, как сказывали?
– Сказывали: как въедешь, говорит, в околицу, на левой руке, тут и живет… никак пятая изба, никак шестая с краю… не помню…
– Ну так и есть, Лапша! – воскликнул рябой мужичок, отличавшийся любознательностью.
– Стало, есть какая надобность?
– Нет, брат его наказывал кланяться, – возразил старик, принимаясь за укладку товара.
При этом известии мужики переглянулись между собою, после чего глаза их с заметным любопытством обратились к старику, и все разом заговорили:
– Где ты его встрел?.. где?.. в коем месте?..
– Нонче зимою встрел, ехамши из Алексина.
– Ах он, разбойник! – закричали мужики в один голос.
Восклицание было так неожиданно и вместе с тем так единодушно, что торгаш невольно поднял голову и взглянул на них пристальнее.
– Что вы, братцы? – спросил он.
– Да ведь этот-то, что с тобой встрелся, первый что ни есть мошенник! – заговорили опять разом все присутствующие. – Вот уж никак пятый год в бегах. Тем только и спасся – бежал! Ему давно бы в Сибири быть…
– Как так?
– Да так! Таких делов наделал… и-и-и!..
– Он мне сказывал, как я с ним встрелся, сказывал, сапожным, вишь, мастерством занимается.
– Ах он, разбойник! – подхватили опять присутствующие.
– Где ты с ним встрелся? – спросил один из толпы.
– Точно, теперь как припомню… точно, чудно как словно, – начал старик. – Ехал я ноне зимою, пробирался к Алексину городу; недалече уж было до ночлега – может, этак верст пяток оставалось; уж примеркать стало… знамо, дело зимнее, день-то короткий, к тому и время такое было: метель, погода такая посыпала… Слез этто я с воза-то, рукавицами похлопываю, сам иду подле лошаденки. Иду так-то, смотрю, вижу – идет впереди человек; с ним паренек… так, мальчоночек лет этак восьми, а может, и всех десять годков будет… Ну, поровнялись, нагнал их, поздоровались. Куда? примерно откуда? Разговорились… Стал этто он у меня просить парнишку посадить, – посадил. Так и так, говорит, сапожным, говорит, мастерством пробавляюсь. «Это, говорю, сын у тебя?» – «Нет, говорит, чужой, в ученье взят…» А сам такой-то обдерганный: ни на нем, ни на парнишке полушубка нетути. Я и давай спрашивать: «Где ж, говорю, поклажа-то у тебя? чай, струмент есть?» – «Жительство, говорит, имею поближности, в деревне; там, говорит, струмент оставил…» Такой-то cловоохотный, спрашивает, куда еду. «Вы, говорит, везде слоняетесь; неравно, говорит, доведется в Кашире побывать, в нашей сторонке; там есть, говорит, сельцо такое, Марьинское прозывается… коли приведет бог побывать, говорит, спроси мужичка Тимофея» – сказал, как примерно найтить – «кланяйся ему; скажи, мол, брат поклон посылает…»
– Ну так, так! он и есть, он! Вишь, разбойник! – заговорили опять в толпе.
– Поди ж ты, что выдумал – а? сапожник! Ах он проклятый!.. И парнишка с ним… по отцу пойдет; уж это как есть что по отцу. То-то давно слухов-то не было… Поди ж ты! сказалси!
– Так, стало, паренек ему не чужак? – спросил удивленный старик.
– Какой чужак! Говорят тебе: сын, родной сын, – подхватили мужики, перебивая друг друга. – В те поры, как бежал от нас, в те поры и парнишку свово увел. Вот уж пятый год в бегах…
– О чем вы тут? – неожиданно спросил новый мужик, подходя к возу.
– Слышь, вот старик с Филиппом встрелся!.. Филипп, слышь, Лапши нашего брат, беглый-то.
Весть эта произвела, казалось, на новоприбывшего такое же точно впечатление, как и на его товарищей.
– Поди ж ты, какое дело! – проговорил торгаш, – а мне и не в догадку; думал, взаправду мастеровой.
– Вот нашел! Плут первый сорт, темный плут! Чудно, как он с тобою чего не спроворил. Знамо, такими делами живот кормит. Спроси, здесь всякий скажет… его по всей округе-то и то знают… Эй, Пантелей! подь сюда! – заключил вдруг рябой мужичок, принимаясь махать руками по направлению к околице, – слышь, эй! Филиппа видели, Лапши нашего брата… вот старик встрел…
– Где? в коем месте? – спросил, ускоряя шаг, Пантелей, человек мрачного и сурового вида, в котором, по черным и обгорелым рукам и носу, выпачканному сажей, нетрудно было узнать кузнеца.
– Далеко, брат! не поймаешь! А ты уж обрадовался, думал, возьмешь, – начал было весельчак, но другие мужики перебили его и заговорили вместе:
– Не нонче встрел, зимою, у Алексина… далеко, брат, не догнать…
– Вот, дядя, спроси у него, у него спроси: он ти скажет, какой-такой Филипп человек есть, – перебил в свою очередь рябой мужичок, стараясь обратить на себя внимание торгаша, – совсем было по миру пустил, совсем решил! – прибавил он, выразительно моргая на кузнеца. – Эй, ребята! Эй, слышишь? – довершил он, снова начиная махать руками и поворачиваясь то в одну сторону улицы, то в другую. – Эй, сват Нефед! ступай сюда: Филиппа видели. Лапши нашего брата… эй…
Даже без этого известия многие из пожилых мужиков и баб, не принимавших участия в хороводе, направлялись к возу. Достаточно ведь увидеть издалека двух-трех человек, собравшихся около одного места, чтоб привлечь толпу; но при имени Филиппа, брата Лапши, каждый из подходивших ускорял шаг. Вскоре вокруг воза снова составился порядочный кружок. Рябой мужичок перестал между тем кричать: он торопливо передавал новость, переходя от одного к другому, – никто, однако ж, не хотел слушать: после первых двух слов каждый махал только рукою, отходил прочь и обращался с расспросами к торгашу.
– Надо полагать, братцы, этот Филипп дал себя знать… вишь, как вы о нем хлопочете! – сказал старик, которого начинало забирать любопытство.
Осажденный новыми расспросами, он очень охотно повторил встречу свою с Филиппом. Во время рассказа, прерывавшегося бранью, как только произносилось имя Филиппа, рябой мужичок ни на секунду не оставался в покое; его точно укусила ядовитая муха: каждый член его, каждая черта лица его, особенно глаза и брови, находились в страшной подвижности: он то подмигивал, то дергал за рукав соседа, приглашая его быть внимательнее, то обращался с пояснительными жестами, наконец не выдержал и неожиданно крикнул: