Живые глазки старого торгаша снова перенеслись во внутренность двора; но смотреть было решительно не на что: если и выглядывало кой-где хозяйственное орудие, то все до такой степени было ветхо и запущено, что доброму мужику оставалось только плюнуть или пожать плечами. Солнечные, лучи, проходя сквозь щели плетней и дыры навесов, делали из двора Лапши какое-то подобие старого, брошенного решета. Дерево вряд ли даже годилось на дрова. Осмотревшись еще раз вокруг и видя, что никто нейдет, старик направился к дверям сеней[1]; в это самое время на пороге сенных дверей показалась высокая худощавая женщина с лицом смуглым и энергическим; на руках ее покоился грудной ребенок.
– Кого тебе, батюшка? – не совсем ласково спросила она, остановясь и раскрывая удивленные глаза.
– Здравствуй, касатка.
– Кого надо? – перебила она уж с явным нетерпением.
– Здесь живет мужичок… Тимофеем звать?..
– Здесь, – как будто нерешительно выговорила она; на лице ее пробежала тень неудовольствия; она не старалась даже скрыть его и промолвила сурово:
– Ты бы, батюшка, коли надобность есть, постучал с улицы, а то прямо на двор влез.
– Я, матушка, не за худым делом…
– Все одно: так лезть, без спросу, не годится – спросил бы прежде…
– Ты, видно хозяйка?
– Хозяйка.
– Дома муж?
– Дома.
С этими словами ворота заскрипели, и на двор вбежали сломя голову две чихающие овцы; с улицы послышался рев, блеянье и топот бежавшего стада, которое только что, вероятно, вогнали в околицу. Следом за овцами показалась молоденькая круглолицая девушка с хворостинкой в руке. Увидя чужого человека, она остановилась, поправила ветхий платок на голове и вопросительно взглянула на смуглую женщину.
– Маша, сходи за отцом, – сказала та, – он никак в ригу пошел: скажи, спрашивают, мол.
Девушка с заметною торопливостью направилась к задним воротам. Профиль ее фигуры резко обозначался в светлом отверстии ворот: ступив на тропинку, где снова осветило ее заходящим солнцем, она без оглядки бросилась бежать по направлению к риге. Видно было, что гости очень давно не заглядывали к Тимофею: появление нового, незнакомого лица приводило хозяйку в заметное недоумение; черные ее брови словно подергивало от внутреннего беспокойства; она глядела на старика такими глазами, как будто старалась дознаться, что могло привести его к ним. Чувство недоверчивости и подозрительности вообще свойственно простому народу, но бедные люди этого сословия присоединяют еще к этим двум свойствам пугливость, иногда вовсе даже ни на чем не основанную, но выходящую, вероятно, из сознания собственного бессилия и ничтожества.
– Надобность, что ли, есть до мужа-то? – спросила она с тою резкостью, которую обнаруживают обыкновенно недовольные, раздраженные люди, поставленные в необходимость скрывать свои чувства.
– Надобности никакой нет, – возразил старик, – только что вот повстречался я ноне зимою с братом мужа, наказывал кланяться.
Трудно выразить, какое действие произвели последние эти слова на хозяйку. Недовольное лицо ее мгновенно выразило испуг и замешательство; смуглые, энергические черты ее вдруг вытянулись, задрожали и покрылись желтоватою бледностью: но это продолжалось всего секунду; ужас ее мгновенно уступил место выражению злобы и ненависти.
– Так вот ты зачем, – крикнула она, быстро перенося ребенка в левую руку и принимаясь правой махать по воздуху, – ступай, ступай подобру-поздорову… не надыть нам ничьих поклонов, не нуждаемся! Брата нету у нас никакого… Коли кланяться велел, стало, насмех… Ступай, ступай! Отколева пришел, туда и ступай! Мы не нуждаемся…
– Я этих делов ваших не знаю, – перебил старик, ошеломленный этим потоком неприветливых слов. – По мне, пожалуй, пойду… Сказала бы: не надо – и делу конец; без крику эвтого ушел бы… Я ни в чем этом не причастен… потрудил только себя, к вам зашел, вас же жалеючи…
– Всех не пережалеешь, батюшка! мы и в этом не пуще чтобы нуждались, – возразила она как бы тоном оскорбления, но с меньшею, однако ж, запальчивостью. Кроткий, почтенный вид старика, очевидно, обезоружил ее; кроме того, и ребенок на руках ее от сильного движения и крика матери проснулся и заплакал.
– Все это ваше дело, на том, стало, и быть; но только серчать так-то не надо бы… Вам же хотел послужить, а выходит, чуть взашей не вытолкали. Ну, спасибо, касатушка, спасибо…
Сказав это, старик, красное лицо которого превратилось в багровое, поправил шапку и готовился уже повернуть к воротам, когда глаза его встретили Тимофея[2]. Тимофей торопливо ковылял по тропинке, сопровождаемый круглолицей девушкой.
Один вид приближавшегося мужика невольно уже как-то приводил на память данное ему прозвище. Нельзя сказать, чтоб он был чрезмерно тощ, белокур и длинен; но все существо его, казалось, насквозь проникнуто переминаньем и мямленьем. Ногами передвигал он довольно скоро, но они выступали нерешительно, путались и бились друг о дружку; туловище его с узенькою, глубоко впалою грудью и руки словно повиновались движению ног и колыхались без всякой видимой цели; лицом он был, как говорится, беден, то есть худощав и невзрачен; оно сохранило желтоватый, болезненный вид, к чему примешивалось еще выражение какого-то беспокойного ожидания и пугливости. Он выступал вперед несколько наискось, бочком, на манер того, как ходят раки, тяжело кашлял и часто выпрямлялся, чтоб перевести одышку; даже зрение его казалось слабым: он щурил глаза, словно глядел на солнце. Ему было лет сорок пять с небольшим, но волосы его заметно уже начали вытираться на макушке; мягкие, как пух, но плоские, как трава, они свешивались длинными жиденькими прядями до бороды, которая была так редка, что позволяла различать очертание рта и острого, выдавшегося вперед подбородка. Словом, это был совершеннейший тип бессилия и слабости. Физическое бессилие, казалось, соответствовало в нем и нравственному. При взгляде на Тимофея приходила невольно следующая мысль; как это могло статься, чтоб у такого человека было такое множество детей? Достойно замечания, что большею частию люди этого рода, которые готовы, кажется, сейчас распасться на куски и еле-еле живы, производят почти всегда многочисленное поколение. Одна черта резко только и обозначалась во всей наружности Тимофея: то были брови; они отличались густотою и чернотою; но эта самая особенность служила, казалось, к тому лишь, чтоб окончательно досказать характер внешнего и внутреннего бессилия, проникшего все существо этого человека. Вступая в разговор или даже слушая кого-нибудь, он усиленно как-то приподымал то одну бровь, то другую, иногда даже обе вместе: он точно призывал на помощь какую-то небывалую силу и внутренне старался ободрить себя.
Разварная наружность Тимофея, вероятно заслужившая ему прозвище Лапши, поражала своим контрастом с наружностью его дочери, шедшей рядом; она не была хороша собою, но вся фигура ее дышала необыкновенною подвижностью и оживлением; в смуглых чертах девушки отражались энергия и ум, которые так резко отличали черты ее матери; черные выразительные глаза, окруженные длинными ресницами, и свежесть румянца, который играл на щеках вопреки стесненному воздуху избы, дыму и худой пище, составляли, вместе с молодостью, всю красоту Маши.
По мере того, однако ж, как приближался Тимофей, лицо торгаша принимало выражение обычной веселости.
– Э! знакомый человек! – воскликнул он, как только Тимофей показался под навесом. – Вот не чаял, не гадал! Так, стало, ты самый и есть Тимофей? – подхватил он, выступая вперед, между тем как дочь пошла к матери.
Встреча эта, по неожиданности своей, поразила удивлением и дочь и мать.
– Здорово, брат Тимофей, здорово! Вот господь привел свидеться… не думал, не гадал, что к тебе на двор зашел… аль не признаешь?
– Как не признать! – начал Лапша протяжным, грудным голосом, но вдруг закашлялся, схватился обеими руками за грудь и замотал головою.
Весть о приходе незнакомого человека, видно, еще сильнее взволновала его и потревожила, чем жену. Руки и ноги его дрожали.
– Как же! я тебя знаю, – продолжал он тем же нерешительным, робким грудным голосом, – не помню вот только, как звать…
– Неужто забыл? – простодушно воскликнул старик, откидывая голову назад, причем макушка его шапки съехала ему на глаза. – Дядю-то Василья забыл! И то сказать, много время прошло… Ах, Тимофеюшка, Тимофеюшка!.. А я, признаться, совсем уж было идти хотел… Хозяйка твоя добре на меня взъелась, так вот и рвет, со двора гонит… Мы, слышь, тетка, с мужем-то старые знакомые, – подхватил он, обращаясь к жене, которая с выражением удивления переносила глаза от гостя к мужу, – два года будет зимою… кабы не он, добрый человек, напался, я бы совеем и с возом-то доселева в Оке сидел: он, спасибо ему, подсобил… только нас двое тогда и было… С обозом, никак, ехал тогда!..